Россия и мусульманский мир № 10 / 2011 - страница 5

Шрифт
Интервал


На этом фоне неожиданностью стал всплеск заочной полемики между Владимиром Путиным и Дмитрием Медведевым по поводу резолюции ООН № 1973, открывшей путь военной операции против режима Каддафи. Любопытно, что полемика вспыхнула уже после того, как Кремль принял решение (скорее все-таки принципиально согласованное) не накладывать вето на эту резолюцию. Причем это явно было решение, основанное на расчете выгод и издержек ситуации, когда Москва не препятствует Западу втянуться в очередную войну в исламском мире. Разница, очевидно, заключалась в том, что Путин сразу после начала авиаударов по ливийским военным объектам не чувствовал себя связанным какими-либо обязательствами перед новой коалицией и использовал стандартный оборот антизападной риторики, тогда как Медведев выступил с оправданием если не действий Запада, то, во всяком случае, принятой резолюции.

В потоке суждений и комментариев экспертов, стремившихся в очередной раз увидеть признаки бесповоротного раскола тандема, мало кто обратил внимание, что президент России аргументировал свою позицию с использованием терминологии гуманитарного интервенционизма. Ранее подобная линия аргументаций использовалась во время пятидневной войны в августе 2008 г. Но в целом идеи гуманитарного интервенционизма явно не относились к числу популярных в России внешнеполитических дискурсов. И прежде чем задаться вопросом о его перспективах, стоит подумать о том, почему, кроме политического реализма, у нас явно отсутствуют устойчивые течения или школы внешнеполитической мысли, сопоставимые с либеральным вильсонианством или популистским джексонианством в США? Нельзя ведь сказать, что подобные идеи у нас вовсе не звучат. Напротив, российское экспертное сообщество вполне в состоянии предлагать эти идеи a la carte, или по крайней мере транслировать их от внешних источников генерации. Однако помимо предложения необходим спрос.

Но каковы же источники и механизмы формирования такого спроса? Те или иные направления внешнеполитической мысли будут устойчивыми, только если они связаны со стабильными и влиятельными группами интересов, а сами эти интересы выражены в соответствующих идеологемах. Понятно, что из-за разрывов исторической преемственности в XX в. у нас нет прямых соответствий течениям масштаба джексонианства или вильсонианства. Могли бы они появиться, если бы не эти разрывы? Несомненно, да. Ведь уже в установочном для русского консерватизма тексте – карамзинской «Записке о древней и новой России» – историософская аргументация в пользу самодержавной «вертикали власти» спроецирована на вполне конкретные обстоятельства европейской политики после Тильзитского мира. Но если идеи Карамзина относительно природы российской власти отчасти применимы и к внутриполитической ситуации в начале XXI в., то его оценки турбулентной эпохи Французской революции и Наполеоновских войн будут поучительными для тех кто пытается сориентироваться в бурлящем мире поствестернизации.