Каждый удар сам по себе был едва слышен, зато их оркестр – самый большой на свете – оглушал лесных обитателей.
А тут еще гром.
И удар молнии.
И треск рухнувшего исполина, который целое столетие тянулся к небу, а она свалила его в мгновение ока.
Вода.
И снова вода.
Воды все больше и больше.
В реке.
В месиве под ногами.
В воздухе.
Вода пропитала кожу, все тело и кости.
Шлепанье босых ног по грязи, хруст веток, хлопанье крыльев всполошенных попугаев – и вот из-за толстого самана[5] появился, тяжело дыша, промокший человек. Пробормотав что-то сквозь зубы, он остановился передохнуть.
Тощий, кожа да кости, воспаленные, глубоко запавшие глаза, ноги в загноившихся язвах – ну прямо живые мощи, прикрытые лохмотьями. Того и гляди упадет лицом в грязь и испустит дух прямо здесь, в самой чаще леса.
Но он не упал.
Он лишь прислонился спиной к саману и задрал голову, чтобы сориентироваться, и это в сельве, где взглядом зацепиться просто не за что.
Возьми любое дерево: оно ничуть не приметнее соседнего.
Любая ветка похожа на тысячи других.
Любой лист ничем не выделяется среди миллионов подобных.
Любой просвет – копия предыдущего, а следующий – такой же.
Сельва куда однообразнее пустыни и даже моря.
От этого однообразия голова идет кругом, и впору сойти с ума.
Однообразие сельвы доконало многих; змеи, пауки или ягуары и то сгубили меньше народа.
Но этот доходяга, эта тень, жалкое подобие человека, каким он был когда-то очень давно, неспешно обвел вокруг цепким взглядом (такой появляется у тех, кто не один год провел в сельве), а затем взмахнул длинным тесаком, который столько раз точили, что от широкого лезвия осталась лишь узкая полоска, сделал размашистую засечку на уровне головы.
И пошел себе дальше.
Пошел без суеты и спешки, усталой походкой человека, который уже бог весть сколько прошагал; и его упорство в конце концов было вознаграждено: спустя полчаса зеленая стена вдруг раздвинулась, словно пышный занавес гигантского театра, и взору путника открылась великолепная картина, какую в жизни не видывал никто из белых людей.
Разинув рот он опустился на толстую ветку, несколько раз провел рукой по блестящей лысине, недоверчиво поморгал и что-то невнятно пробормотал, а потом чуть ли не час просидел как зачарованный: все никак не мог поверить, что это не наваждение.