Премьера оперы «Евгений Онегин». Действие доходит до того места, где герой спрашивает у генерала:
– Кто это там в малиновом берете?
По сюжету дальше следует:
– Жена моя.
– Не знал, что ты женат!
Но в самый ответственный момент нужный берет потерялся. Где-то нашли зеленый и в нем выпустили актрису на сцену. Герой увидел, что надо выходить из положения, и ляпнул:
– Кто это там в зеленовом берете?
Генерал обалдел от неожиданности и, в свою очередь, выпалил:
– Сестра моя!
Евгений:
– Не знал, что ты сестрат!
Эффект последней реплики подготовлен ходом всего изложения; если это изложение опустить, получится «не смешно» – увы, чаще всего именно так обстоит дело с фиксацией вклада салонной философии.
На протяжении более сотни лет французская салонная философия на равных конкурировала с философией университетской. И если среди ее зачинателей значатся герцоги и маркизы, то последним ярким представителем высокого острословия был незаконнорожденный подкидыш Шамфор. К этому времени салонная культура перестала быть источником интеллектуальных новаций и приобрела эпигонский характер, переродившись в великосветскую болтовню.
Наступила эпоха немецкой классической философии, которая разворачивалась исключительно внутри академической среды. Без всяких преувеличений можно говорить о самом содержательном этапе в истории европейской метафизики. Одних только вкладов Канта и Гегеля достаточно, чтобы заподозрить, что немецкий и впрямь является родным языком философии. Безвыездное пребывание внутри университетской цитадели стало и временем максимального презрения к внеакадемическим попыткам философствования: критика здравого смысла в рамках немецкой классической философии приобрела статус особой дисциплины.
Тем более показательно новое смещение центра творческой мысли, случившееся в тридцатые годы XIX века и связанное с фигурами так называемых младогегельянцев. Эти выходцы из академической среды (среди них находился и Карл Маркс) попали в ситуацию, когда внимание к метафизике, включая интерес к самым свежим философским новостям, вдруг распространилось за пределы кафедр и университетских аудиторий. Трибуна философа выдвинулась в горизонт повседневности – на страницы газет, многочисленных кружков, в парламентские кулуары. Степень востребованности мыслителя-теоретика внезапно повысилась на несколько порядков: попасть на публичные лекции Фейербаха или Макса Штирнера стало теперь не проще, чем попасть в оперу, а гегелевскую философию истории и критику Фейербаха обсуждали за кружкой пива не только господа студенты, но и рядовые бюргеры.