Между тем дело шло именно о радикальном – метафизическом – переустройстве аристотелевски-томистского мира в другой. Основной эксперимент «Диалога» – это эксперимент по переселению человека одного мира в другой, еще не существующий. Галилей (Сальвиати) занят переустройством головы (умного зрения, умения ориентироваться не только умом, но всем умным чувствилищем) обитателя аристотелевского мира в другую голову, для которой оказывается возможным обитать в другом, коперниканском мире без головокружения. В мире, всего лишь допустимом: ну, вращаемся мы тремя движениями сразу, ничего, как видите, страшного, все остается на своих местах… Дело не в том, что этот мир истинен, а тот нет или наоборот: мы научаемся видеть мир в разных умозрительных перспективах.
Заседание святой инквизиции для дискуссий неудобно. Место, где выяснение отношений двух миров (двух умов) возможно в форме разговора, а не увещаний, осуждений, разоблачений ересей или, наоборот, борьбы с вековыми предрассудками, – такое место есть. Это место находится между «мирами» и «институтами». Как во времена гуманистов, это некое досужее место, otium, где все negotia оставляются за дверью: кардиналы, государи, книжники, схоласты, математики, медики оставляют в прихожей свои дресскоды и сходятся не как профессиональные мудрецы, а как друзья мудрости, как sapientiae amici, то есть как фило-софы. В XV веке Лоренцо Валла однажды описал пять условий гуманистической беседы: досуг, вилла, книги, друзья и animi vacuitas – пустота души. Не опустошенность (vastitas), а освобожденность, пустота, впускающая, допускающая, где всякое «так есть» звучит как «допустим, будет…». Надо выйти из церковных стен, но также и из лабораторий. Надо оставить за порогом догматы, но также и самоочевидности.
Таково, повторю, уморасположение не мудрецов, а только друзей мудрости, фило-софов. Философия и есть уморасположение возможного разговора, причем разговора о первом и последнем.
В споре с кардиналом Беллармино и с папой Урбаном VIII Галилей понял, что, его истина «отнюдь не всемогуща, скорее приходится говорить о слабости истины»4, более того: едва ли она доказуема вообще. Мир его мысленных экспериментов надо было еще довести до физической явности, метафизической основательности и, кто знает, может быть, и до богословской осмысленности, чтобы его реальность обрела силу истины. Он только апологет, а не учитель нового мироздания.