Это знают и чумные в Яффе. Одиннадцатого марта 1799 года, во время Сирийской кампании, молодой генерал Бонапарт, чтобы устыдить перетрусивших врачей и успокоить солдат – доказать им, что чума не так страшна, как думают, – посетил больницу чумных, долго ходил между ними, утешал их, брал за руку и одного помог перенести.
Знают это и те раненые, которым, при отступлении от Акры, в страшной Сирийской пустыне, где люди издыхают от зноя, генерал Бонапарт велит отдать всех лошадей, мулов и верблюдов и свою лошадь тоже; а когда конюх его, не поверив этому, спрашивает, какую лошадь ему оседлать, он бьет его хлыстом по лицу и кричит: «Все пешком, все, черт побери, и я первый».
Знают это и те французские крестьяне, которые, на его последнем пути из Ниора в Рошфор – на Святую Елену – бегут за ним и кричат сквозь слезы: «Виват император! Останьтесь, останьтесь с нами!» Был сенокос, и высокие стога напоминали им дренажные работы, исполненные по приказанию Наполеона в 1807 году и превратившие всю эту болотистую, некогда бесплодную местность, богатую только лихорадкой, в цветущий луг. «Видите, как народ благодарен мне за добро, которое я ему сделал!» – говорит он спутникам. Да, все пройдет, забудется, а это останется – осушенное болото, «устроенный хаос».
Знают это и те тысячи людей, которые умирают за него на полях сражений с восторженным криком «Виват император!». Знают или чувствуют, что он хочет добра, потому что, воистину, главная воля его – всемирное соединение людей – добро величайшее.
«Наполеон весь жил в идее, но не мог уловить ее своим сознанием, – опять, как уже столько раз, вспоминаются мудрые слова Гете. – Он отвергает вообще все идеальное и отрицает его действительность, а между тем усердно старается его осуществить». Это и значит: мысли и слова его могут быть злыми, но воля – добрая. Он лучше, чем сам о себе говорит и думает: зло снаружи, добро внутри.
Вот почему не надо слишком верить этому неподвижному, неумолимому, как из бронзы или мрамора изваянному, лицу. «Я мог бы узнать о смерти жены, сына, всех моих близких, не изменяясь в лице; оно казалось бы равнодушным и бесчувственным; но когда я остаюсь один, я снова человек, и страдаю». Стыдливость страдания, стыдливость добра – они почти всегда связаны – свойственны ему в высшей степени. «Во мне два человека: один – головы, другой – сердца». – «Не думайте, что сердце у меня менее чувствительно, чем у других людей; я даже добр, но, с самого раннего детства, я подавлял в себе эту сторону души, и теперь она во мне заглохла». Может быть, не сам подавлял, а жизнь: в черной работе ее, душу, себе намозолил, как руки, и жестокой сделалась она, но не заглохла.