Мэри не терпелось. И это ее нетерпение было исключительно от любопытства. Любопытство бродило в ее пятнадцатилетнем теле, скреблось и щекотало изнутри, и глаза у Мэри делались как у пьяной, а руки – суетливыми. Любопытство рождало в ней желание – превыше всяческих запретов – трогать, наблюдать, переживать все то, чего она не знала, что от нее скрывали. И, дети мои, улыбочки ваши тут совершенно излишни. Любопытство, которое, помимо прочего, именно и отличает нас от животных, есть ингредиент любви. Жизненная сила. Любопытство, которое заставляет нас с головою уходить в раздумья, а кое-кого доводит даже и до написания книг по истории, может при случае, вроде как тогда, ближе к вечеру у Хоквелл-Лоуда, открыть перед нами то, что мы редко наблюдаем в чистом виде – потому что чаще всего оно рядится (мертвые тела, багры с крючьями) в одежды страха: великое Здесь и Сейчас.
Когда я закончил исследовать ее дырочку, Мэри перешла к следующей стадии нашего с ней служения во имя любопытства, она перешла от дел к слову. Она говорила о плевах и о месячных. У нее раз в месяц из дырочки шла кровь, и она этим гордилась. Она хотела показать мне, как идет кровь. Она хотела, чтобы я видел. И пока она говорила обо всех этих таинствах и о других таинствах тоже, покуда солнышко светило на медного отлива волосы, я подумал (а может, и Мэри подумала о том же): вот все открыто, все доступно взору; ничего нет тайного, здесь и сейчас, в этом пейзаже-ничто. Мы, в Фенах, ничего не прячем – поскольку знаем, что Бог – он смотрит.
В старой мельнице у Хоквелл-Лоуда любопытство и невинность подали друг другу руки. И занялись изучением дырочек. В ее щербатых деревянных стенах мы в первый раз произнесли волшебные, магические слова, от которых пустой и полый мир начинает вдруг казаться наполненным, под самый край, как перчатка на руку, как в дырочку входит предмет: я люблю – я люблю – Любовь, любовь… И может так случиться, что и мельница, пустая и заброшенная с тех пор, как наступила эра паровой и дизельной тяги и Лимское товарищество по дренажу в мудрости своей пересмотрело систему водооткачки, обрела в нас, в нашем присутствии, свой новый мельничный смысл жизни.
Но Мэри было тогда пятнадцать лет, и мне было столько же. То был доисторический, пубертатный период, когда нас с Мэри инстинктивно, безо всякой предварительной договоренности влекло в место наших свиданий. Как так вышло, что всего-навсего год спустя свидания стали предметом договоренностей и строгих расчетов; что в летние месяцы мы встречались, чтобы любить друг друга (а иногда и просто поболтать) строго с трех и до половины шестого?