Сыч предлагал ему «умереть» через четыре часа…
Он ощутил то, что не знал никогда, и чувство это можно было назвать смертной тоской. И жаль было не чужое имя, которое он носил более двадцати лет, не судьбу, принятую вместе с этим именем, а свое собственное «я», сросшееся и с именем, и с судьбой, что теперь составляло его прошлое. Другой жизни просто не могло быть. Не могло быть другой профессии, иной души, семьи, даже не подозревавшей о своей родословной.
Чувство это настолько было сильным, всеохватным, что поглотило, вобрало в себя все оттенки и грани иных чувств, а печаль все иные печали. Вдруг поднялась температура, бросило в холод, оледенели руки и ноги, а в солнечном сплетении возник вяжущий, колкий озноб. Он старался взять себя в руки, овладеть собой, погасить усилием воли неожиданные и странные ощущения, однако этот приступ смертной тоски оказывался сильнее сознания. Повинуясь ему, он сполз со своего насеста перед слуховым окном, скорчился в позу эмбриона – точно так лежал где-то внизу безвестный мертвый бродяга – и надолго замер. На какой-то миг ему стало хорошо, отступило напряжение, опасение, желание мыслить и анализировать. Он будто бы заснул, точнее, забылся и вздрогнул, ожил от внезапной и острой мысли, что теряет время. Всякое промедление грозило действительной смертью!
И как-то сразу очистились, распрямились чувства, и от мощного прилива крови к конечностям просветлело в голове, разум стал холодным и острым, как осенний льдистый заберег на реке. Тем более он вновь услышал треск мотоциклетных моторов, разрезающий ночные Дубки: это был еще один сигнал. Сыч все продумал и заготовил официальную версию…
Генерал спустился вниз, вновь оторвал доску в полу пристройки и, подняв труп, взял его на руки, перенес и уложил на свою кровать в боковой комнате. Он не включал света, поэтому не мог рассмотреть лица покойного.
– Прости, брат, – сказал он деловито и сухо. – Я тоже не хотел больше служить, да вот приходится.
Потом он порылся в вещах, думая, что же нужно взять с собой, что жальче всего оставлять, но потом махнул рукой: жалко было все – от дома, в котором так и не удалось спокойно пожить, до новенькой двухконфорочной плитки. Взял лишь бутылку армянского коньяка и сало, выставил к порогу, чтобы не забыть, и стал стаскивать в комнату сухую звенящую вагонку, щепки, стружки – все, что хорошо будет гореть. Нужно было нацедить из машины бензин, облить полы в мансарде, лестницу и зал, заваленный материалами, да не хотелось засвечиваться: если операция шла к логическому завершению, значит, наблюдение за домом было усилено. А Сыч наверняка спланировал и качественный поджог дома, и нерасторопность пожарных. Соседи вряд ли побегут тушить…