Взгляд его перестал скользить по далеким горам, и в оконном стекле Пол увидел собственное отражение. При росте пять футов десять дюймов и весе сто пятьдесят фунтов он не казался ни высоким, ни низким, ни толстым, ни тонким. Иногда он выглядел старше своих тридцати восьми лет, а иногда – моложе. Его пушистые, чуть вьющиеся светло-каштановые волосы лежали свободно, но не были чересчур длинными. Подобная прическа была скорее юношеской, но она ему очень шла.
Глаза у него были такими синими, что казались осколками зеркала, в котором отражалось ясное небо. Но в их глубине таилось выражение боли, свидетельствующее о потерях и чаще возникающее у людей более зрелого возраста. У него было узкое, даже аристократическое, но лишенное выражения высокомерия лицо, черты которого смягчал темный загар. Это был тип человека, который одинаково легко чувствует себя и в элегантной гостиной, и в портовом кабачке.
Пол был в голубой рабочей рубашке, голубых джинсах и черных ботинках с тупыми носами. И все же, несмотря на джинсы, в его одежде проглядывала некоторая официальность. Он носил ее так, как иные мужчины не умеют носить фрак. Рукава рубашки были аккуратно закатаны и отутюжены. Распахнутый воротник так туго накрахмален, словно только что из прачечной. Серебряная пряжка на ремне тщательно отполирована. И рубашка, и джинсы производили впечатление сшитых на заказ. Ботинки на низком каблуке сверкали, старательно вычищенные.
Он всегда отличался почти болезненной аккуратностью. И сколько помнил, друзья постоянно дразнили его по этому поводу. Еще мальчиком он содержал коробку с игрушками в большем порядке, чем его мать шкафы и буфеты.
Три с половиной года назад, когда умерла Энни и он остался один с детьми, его потребность в порядке и чистоте переросла в своего рода манию. Как-то в среду днем, через десять месяцев после похорон, поймав себя на том, что прибирается в своем кабинете в ветеринарной лечебнице, наверно, семнадцатый раз за два часа, он осознал, что его страсть к чистоте может превратиться в отказ от жизни и особенно от печальных переживаний. Один-одинешенек в клинике, стоя перед набором инструментов – пинцетов, скальпелей, шприцов, – он заплакал впервые с того момента, как узнал о смерти Энни. Руководимый неверным убеждением, что нельзя предаваться горю в присутствии детей, что необходимо показывать им пример выдержки, он никогда не позволял себе отдаться во власть тех сильных чувств, которые вызвала в нем смерть жены. И вот теперь он рыдал, содрогаясь и свирепея от бессилия перед жестокостью происшедшего. Он редко употреблял крепкие слова, но сейчас он грубо бранился, проклиная Бога, Вселенную, жизнь – и самого себя. После этого его страсть к чистоте и аккуратности перестала быть неврозом, снова стала одной из черт его характера, раздражая одних и очаровывая других людей.