Они шли и в то же время стояли на месте; шли и не знали, что идут. Потом в глаза Штайнера ворвалась какая-то слепящая пустота, и лишь немного погодя он вновь стал различать краски и весь этот суетный калейдоскоп, бессмысленно вращающийся перед глазами, но не доходящий до сознания.
С минуту он брел, спотыкаясь. Потом ускорил шаг. Он шел насколько мог быстро, стараясь не привлекать к себе внимания. Проходя мимо стола, покрытого клеенкой, он задел локтем свиную тушу. Мясник разразился бранью, а Штайнеру слышалась барабанная дробь. Дойдя до угла мясного ряда, он свернул за угол и остановился.
Штайнер видел, как Мари медленно прошла через ворота рынка. На углу улицы она обернулась и простояла так довольно долго, слегка запрокинув голову и широко раскрыв глаза. Ветер теребил ее платье. Резко обрисовывалась фигура. Штайнер не знал, видит ли она его, но не решился подать ей знак. Боялся, что она чего доброго побежит к нему. Вдруг она подняла руки и прижала ладони к груди. И словно вся она потянулась к нему в болезненном и неосязаемом, слепом объятии, с открытым ртом и закрытыми глазами. Затем она медленно отвернулась, и темное ущелье улицы поглотило ее.
Через три дня Штайнер перешел границу. Ночь была светла и ветрена, а в небе висела луна, белая, как мел. Штайнер был сильным, волевым человеком, но теперь, перейдя границу, обливаясь холодным потом, он обернулся и, глядя туда, откуда пришел, точно лишившись рассудка, произнес имя своей жены.
Он снова достал сигарету. Керн дал ему огня.
– Сколько тебе лет? – спросил Штайнер.
– Двадцать один год. Скоро будет двадцать два.
– Вот как! Скоро двадцать два. Это уже не шутки, малыш. Как тебе кажется?
Керн кивнул в знак согласия.
Штайнер задумался. Потом сказал:
– В двадцать один год я был на фронте. Во Фландрии. Это тоже не было шуткой. Наше нынешнее положение во сто крат лучше. Понимаешь?
– Понимаю. – Керн повернулся. – Конечно, лучше так, чем быть мертвым. Все это я знаю.
– Тогда ты уже знаешь много. До войны мало кто понимал это.
– До войны… С тех пор прошло сто лет…
– Тысяча лет… В двадцать два года я лежал в лазарете. Там я кое-чему научился. Рассказать чему?
– Говори.
– Ладно, слушай. – Штайнер сделал глубокую затяжку. – Ничего особенного у меня не было. Сквозное ранение мышечных тканей. Боли почти не было. Но рядом лежал мой друг. Не какой-нибудь друг. Мой друг. Его ранило в живот осколком снаряда. Он лежал на койке и кричал. Ни грамма морфия, понимаешь? Морфия не хватало даже для офицеров. На второй день он так сильно охрип, что мог уже только стонать. Умолял меня прикончить его. Я бы это сделал, но не знал как. И вдруг на третий день на обед подали гороховый суп. Густой гороховый суп с салом, суп мирного времени. До того нас кормили какими-то ополосками. Ну, мы, конечно, давай жрать. Все страшно изголодались. Жрал и я. Жрал, как давно не кормленная скотина, с каким-то самозабвенным наслаждением. Уплетая суп и глядя поверх края миски, я видел лицо моего друга, его искусанные, разжатые губы, видел, как он умирает в муках. Через два часа его не стало…