Пастырь ругнулся, пригладил остатки волос на голове, вытащил из-под себя остатки индейки, облепленные сеном и потерявшие свой аппетитный вид, но все еще съедобные. Зевнул, помахал перед открытым ртом руками, отгоняя хроновых духов.
– Вставать пора, да? Надо подкрепиться, да, благословясь, двинуться в путь мой.
Повар усмехнулся:
– Ну и горазд же ты кушать, отче. Слышал я, что монахи прожорливы, но ты – великий едок, тебе в подметки даже и драконы не годятся.
При этих словах в животе что-то ворохнулось и недовольно заурчало.
– Превратно ты так обо мне по одной трапезе судишь, ну оголодал я с долгой дороги. Сам посуди, какая еда в дороге, все на сухом пайке. Корочками сухими питался, да студеной водицей запивал.
– Монах, меня-то не жалости. Вон, Марии свои сказки рассказывай, она у нас жалостная. Ты у нас уже месяц живешь, отъедаешься. С бутылем не расстаешься. Уйдешь на сеновал, продрыхнешь до заката и потом тащишь себя обратно, у тебя уже и стол постоянный есть. Ты вчера, видать, перебрал крепко, что запамятовал. Даже если время изменилось, мы часы на поверку-то давненько уж не отдавали – все равно ты у нас долго квартируешь, все сроки прошли для твоего задания, все уши ты мне про него прожужжал – ущельские постояльцы давно знают: куда и зачем ты отправился и по чьей воле. Ты у нас припасов перевел, сколько до этого никто не едал. Так что, отец, не надо мне тут тень наводить.
Отец Иезекиль резко сел, колыхнулась в голове боль от перепитого вчерашнего.
– Что? Какой месяц? Ты с меня, однако, хочешь навар поиметь, вот и плетешь мне сам свою тень. Ты кому рассказываешь? Я сам тебе наговорить могу, – голос не слушался, срывался, то на хрип, то на писк, то вовсе бурчал басом.
Повар, при сумеречном свете выглядевший каким-то другим, веселым что ли, хмыкнул:
– Ну-ну, отче, не хочешь верить – не верь. Да видать, предупреждение тебе, что пить-есть хватит – раз память так потерялась. А навар – какой с тебя навар, ты ж расплатился сполна. Сегодня все, кончился твой кредит у нас. Пора тебе.
Монах нахмурился, молча встал, схватил свою суму, которая показалась почему-то очень легкой, а руки, взявшие ее, стали неловкими, пальцы отекли, смыкались на мешковине плохо, мешок выскальзывал. Оглядел себя, прежде лежавшая свободными складками походная ряса сидела теперь в обтяжку.