Смерть на кончике хвоста - страница 9

Шрифт
Интервал


– Езжай в Голливуд, – устало сказала Наталья.

– Ты думаешь?

– Это Саня так думает. А я просто передаю его пожелания – режиссерские и человеческие.

– В Голливуде тоже харыпы, – Джава снова уткнулся в книгу. – Только свои, американские.

Наталья вздохнула, поднялась с дивана и направилась к выходу.

– Ты куда? – спросил Джава.

– Дежурить. У меня еще кухня, туалет и ванная.

– А-а…

И все, никаких телодвижений. По графику, вывешенному в общей кухне, они дежурили две недели: это соответствовало количеству человек, проживающих в комнате. Джава этот установленный десятилетиями порядок игнорировал напрочь. В гробу он видел чистку чугунной ванны и раковин, заплеванных зубной пастой. Быт совсем не приставал к нему, он каплями отскакивал от Джавиного худого, безволосого, совершенного тела. Джава казался персонажем элитарного западноевропейского кино, в котором герои пользуются туалетной бумагой только для того, чтобы стереть со щеки губную помаду героинь.

– Может быть, ты поможешь мне? – неожиданно для себя спросила Наталья.

Джава поднял на нее ленивые азиатские глаза.

– Что?

– Может быть, ты поможешь мне? Сколько можно валяться на диване?

Она произнесла это впервые за год их совместной жизни. И это был бунт. Бунт на женской половине дома. Отказ от безропотной стирки носков и ночного переписывания от руки всех Джавиных ролей из всех пьес. И двойного наряда на помывку коммунального сортира.

– Знаешь что, Джава, – с неведомым доселе наслаждением произнесла она, – сам ты харып. Чесночный узбекский харып.

Это была чистая правда. Джава обожал чеснок. Чеснок являлся его альтер эго, его доминантой, приправой к выученным и невыученным ролям, приправой к Бродскому, приправой к сексу. Даже на дне флакона «Хьюго Босс», любимого Джавиного парфюма, Наталье иногда мерещились чесночные головки…

– Дура, – просто сказал Джава.

– Харыпка, – поправила его Наталья и отправилась драить полы и унитаз.

…Когда спустя час она вернулась в комнату, Джавы уже не было. Ее бунт оказался жестоко подавленным, вероломный узбек резал по живому. Он ничего не сказал ей, он просто ушел, захватив с собой все свои вещи. Даже мокрые носки с батареи – последнее жертвоприношение влюбленной женщины. Вот только Бродский остался лежать на диване – открытый на странице сто девятнадцать: «Бобо мертва, но шапки не долой. Чем объяснить, что утешаться нечем…»