…Но вернусь – в былое. Туда,
где вставала в ночи звезда
надо мной, где с нею светло
было в том, что вскоре пришло, —
в наважденье, в бреду сплошном,
в том, что длилось там, за окном,
где в аду кромешном, в раю,
выжил я – да так и стою,
в одиночестве, в мире гроз.
Всё – надолго. И всё – всерьёз.
Итак, любезный читатель, на протяжении всей осени шестьдесят четвёртого, и зимой, в декабре, метельном, студёном, и несколько позже, потом, в январе пришедшего, нового, с надеждами светлыми, года, мы с Губановым существовали в преддверии некоем смутном чего-то необычайного, которое вскоре должно было с нами произойти.
Мы это слишком уж остро чувствовали, настолько пронзительно, что другого просто быть не могло.
Мы ждали этого, ждали так искренне, так наивно и страстно, что чуду явиться вовремя никто бы не помешал.
Нужно было – только слово.
То, главное, что в начале.
То, жизнетворное, точное, из которого всё потом неминуемо произойдёт.
Некий мир будет создан. Живой.
И Губанов – нашёл это слово.
Помню, как в январе шестьдесят пятого года, за день до моего дня рождения, который надеялся я провести у себя на родине, в родительском добром доме, с приобретённым заранее, назавтра, недолго ждать уже, билетом на поезд в кармане, с предвкушением праздничным скорого, если честно, то долгожданного, эх, успеть бы собраться, отъезда, и, хотя и совсем небольшого и давно для меня привычного, но всё-таки очень приятного и настраивавшего всегда на хороший лад, путешествия, ждал я друга в месте условленном, крайне заинтригованный его телефонным, таинственным, полушёпотом, сообщением о том, что сказано мне будет нечто неслыханно важное.
Средьзимний вечер, скорее гоголевский, волшебный, нежели заурядный среднерусский, без чародейства обходившийся преспокойно, был морозен и сдержанно-ясен.
Звёздное, всемогущее, галактическое сияние уживалось в нём как-то запросто, без ломания, без обид, без намёков на чьё-то явное, несомненное преимущество в чём-то важном для жизни, может быть, ощущенье извечном времени и пространства в единстве их с человеческим бытием, в их родстве с мировой душой, да и мало ли с чем ещё на земле породниться можно, если связано с речью всё, что свершиться должно в грядущем, если слово всегда в начале и любви земной, и печали, вместе с музыкой неземной, что ещё прозвучит весной, чтобы в сердце вмиг отозваться, чтобы в памяти вновь остаться, по возможности, навсегда, возвращаясь к нам сквозь года, – с мерцаньем отчасти похожих на жёлтые тёплые соты столичных бесчисленных окон, пар, окутывавший озябшие на морозе лица прохожих, – с густыми клубами пара, вырывавшегося из подсвеченного зева метрополитена, отдалённо напоминавшего то ли о греческой, с масками, котурнами и хитонами, с обязательным хором, трагедии, то ли о долгом строительстве египетских пирамид на московской, кряжистой, жилистой, неказистой, скудной, скупой, процеженной сквозь болота, лепленной в муках из глины, перетёртой с песком, ко всему привычной, в карстовых трещинах, провалах и прорвах, почве.