Мера моря. Пассажи памяти - страница 11

Шрифт
Интервал


Бабушка переехала жить к дочери в Швейцарию, но с сестрой общаться не перестала. Тихо, перелистывая старые письма и альбомы. Ах, это Йолан бы понравилось, читала я по ее губам. Она была застенчива, неброско элегантна, с изысканным вкусом к красивым тканям и материалам. Это она унаследовала от своего отца, офицера таможни, который собирал всякие ценные вещицы: сигаретницы и мундштуки, шкатулки, ножницы, лорнеты, перламутровые, серебряные, янтарные. Бабушка любила пояса и обувь из тонкой кожи. В старости она почти ничего из этого не носила. Имущество было мертвым, материальное свидетельство страсти к коллекционированию, неподсудной за давностью. Законсервированное прошлое. (Консервация была у нее в крови; в буржуазном бытии супруги фабриканта это проявлялось, к примеру, в том, что если не было визитов, она всегда держала кресла под белыми чехлами).

Помню меланхолию мышиных, слишком близко посаженных над выдающимся носом глаз.

Помню ее голову, склоненную над шитьем или крохотным молитвенником.

Помню тонкие руки, терпеливо скользящие по ящикам, чтобы еще раз просмотреть письма, записки, спасенный из прежних времен всякий хлам и заново их разложить, словно эти вещи были гарантией того, что она существует.

Помню ее медленную, осторожную поступь, ее ломкий, почти плачущий голос, ни в чем никогда не смевший перечить моей матери.

Помню ее быстрые зубы, обгладывавшие с куриного крылышка (или шеи) мясо до последнего волоконца.

Помню ее трогательную бережливость, с которой она тратила каждый геллер или сантим, что злило моего отца. Ее фраза: я не хочу быть вам обузой. Что его, великодушного, по-настоящему сердило.

Помню ее коричневые в оранжевую полоску шерстяные домашние туфли с металлической пряжкой (чехословацкого производства), как она шаркала в них по дому незадолго до своей смерти, надломленная, поблекшая женщина.

Помню, как она жаловалась на газы и отрыжку, симптомы ее болезни.

Помню ее тонкие серебристо-белые волосы, закрученные в маленький узел; ее уши, с вытянутыми, как у Будды, мочками с сережками-гвоздиками.

Помню ее кротость, которая разительно отличалась от гневливости ее дочери. Думаю, она часто плакала. От жалости, от беспомощности.


Род Кондратовичей большой. Кузен моей бабушки, Иренеус, был епископом униатской церкви в Ужгороде. Как он пережил репрессии в советское время, я не знаю. Знаю только, что иконостасы для меня с тех пор магически притягательны, как и долгие, монотонные ритуалы греческого, русского богослужения.