– Тася, – Миша слабо машет рукой на окно, и я бросаюсь задергивать штору. У мужа постоянные галлюцинации, и в окне видятся ему страшные черные люди. – Тася, надо в аптеку.
Часы над нашей кроватью с серебристыми шишечками показывают только два часа пополудни.
И это очень, очень плохо.
Миша и так колет морфий пару раз в день, утром и вечером. Но, похоже, уже нет сил у него терпеть до вечера, и хочет он укола и в обед.
Торопливо выписав рецепт, муж смотрит на мой живот и вздыхает:
– Тасенька, ну ты же понимаешь: оставлять никак нельзя.
Один раз Миша уже говорил мне такое. В Киеве, когда собирались мы венчаться, выяснилось: я понесла, и будет ребенок. Накануне прислала мне из Саратова мама денег на платье. Пришлось те деньги отдать доктору. Мишенька говорил: еще не время, ему надо выучиться. А мне тогда страсть как хотелось ребенка. У доктора я чуть не померла: наркозу мне почему-то не давали, боль была адская, а еще началось кровотечение, и доктор все не мог его унять, а я думала, что помру вот так глупо, накануне венчания.
Зато потом, в церкви, когда священник венчал нас, мы с Михаилом все хохотали. Как представляли, что тут вместо свадьбы могли бы похороны быть, – так и смеялись. Венчалась я в белой кофточке и юбке. Мне их мама купила. Она на свадьбу приехала и когда доведалась, что платья нет, пошла к портному, и быстро пошили мне там кофточку. Родные Мишеньки были недовольны; думали, разве не могла уже мама моя мне платье пошить. Они считали, мы богато жили, но это было не так совсем…
Живот у меня еще небольшой.
А все равно, как наденешь теплую шубу и валенки – кажется, ни шагу ступить не выйдет; повалюсь набок и расшибусь всенепременно.
– Барыня, куда же вы! Обед простынет, – несется мне вслед отчаянный крик Анны.
Не до обеда теперь. Когда Мише нужен морфий – лучше повременить с другими делами, иначе сделается ему совсем худо.
Спешу, тороплюсь в аптеку. И, уклоняясь от колючего ледяного ветра, все вспоминаю наши с Мишей печали.
Никто из родных не знает, что Мишенька болеет. Боже упаси! Тотчас сделается дурно матушке и сестрам его, коли доведаются они о таком. Нет, решительно никому нельзя говорить про этот тяжелый недуг. Но все-таки поговорить с кем-то о происходящем мне хочется. Иногда такая тяжесть на сердце, такая тоска… Но разве есть подле меня тот человек, которому можно открыться? Персонал больницы меня ненавидит. Я пыталась уговорить Мишеньку согласиться, чтобы я работала при нем. Хоть бы даже полы мыла – я на все готова, только бы отвлечься. Но санитарки и фельдшерицы восприняли в штыки: барыня не должна работать. И Мишенька, конечно, не решился им перечить. Рядом со мной нет ни души, чтобы излить свои печали. Но придумала я себе друга – чуткого, внимательного, преданного. Веду с ним неспешные беседы. Вот так я рассказала бы ему о возникновении страшной Мишенькиной болезни: «Привезли ребенка с дифтеритом, и Михаил стал делать трахеотомию. Знаете, горло так надрезается? Фельдшер ему помогал, держал там что-то. Вдруг ему стало дурно. Он говорит: «Я сейчас упаду, Михаил Афанасьевич». Хорошо, Степанида перехватила, что он там держал, и он тут же грохнулся. Ну, уж не знаю, как они там выкрутились, а потом Михаил стал пленки из горла отсасывать и говорит: «Знаешь, мне кажется, пленка в рот попала. Надо сделать прививку». Я его предупреждала: «Смотри, у тебя губы распухнут, лицо распухнет, зуд будет страшный в руках и ногах». Но он все равно: «Я сделаю». И через некоторое время началось: лицо распухает, тело сыпью покрывается, зуд безумный. Безумный зуд. А потом страшные боли в ногах. Это я два раза испытала. И он, конечно, не мог выносить. Сейчас же: «Зови Степаниду». Я пошла туда, где они живут, говорю, что «он просит вас, чтобы вы пришли». Она приходит. Он: «Сейчас же мне принесите, пожалуйста, шприц и морфий». Она принесла морфий, впрыснула ему. Он сразу успокоился и заснул. И ему это очень понравилось. Через некоторое время, как у него неважное состояние было, он опять вызвал фельдшерицу. Она же не может возражать, он же врач… Опять впрыскивает. Но принесла очень мало морфия. Он опять… Вот так это началось…»