Корова стоит в дверях конюшни, жует. Увидела меня на дворе и замычала; шлепает зеленью во рту, шлепает языком.
– Не буду тебя доить. Ничего для них делать не буду.
Прохожу мимо и слышу, что она повернулась. Я обернулся: дышит на меня сзади душисто, жарко, сильно.
– Сказал тебе, не буду.
Она тычется в меня, сопит. Мычит из нутра, с закрытым ртом. Я отмахиваюсь, ругаю ее, как Джул.
– Пошла.
Наклоняюсь, опускаю руку к земле и бегу на нее. Она отскакивает, бросается прочь, потом останавливается, следит за мной. Мычит. Уходит на тропинку и стоит там, глядит на тропинку.
В хлеву темно, тепло, тихо и пахнет. Могу плакать тихо и смотрю на холм.
Кеш идет на холм, хромает, – с церкви упал. Смотрит вниз, на родник, потом на дорогу и назад, на хлев. Припадая на ногу, идет по тропинке и смотрит на порванную вожжу, на дорожную пыль и вдаль на дорогу, куда утянулась пыль.
– Ага, небось уже дом Талла пробежали. Дом Талла пробежали.
Кеш повернулся и захромал по тропинке.
– Гад. Я ему показал. Гад.
Я уже не плачу. Я ничего. К холму подходит Дюи Дэлл и зовет меня. «Вардаман». Я ничего. Я тихо. «Эй, Вардаман». Теперь могу плакать тихо, чувствую и слышу слезы.
– Тогда этого не было. Еще не случилось. Вон где она лежала, на земле. А теперь она будет ее жарить.
Темно. Слышу лес, тишину: я их знаю. Но звуки неживые – и его тоже. Словно темнота лишила его цельности, разъяла на составные части – храпы, топы, запахи остывающего тела и аммиачные волосы; обманчивое видение связанного целого из пятнистой шкуры и крепких костей, внутри которого отдельное, потаенное и знакомое есть отлично от моего есть. Я вижу, как он распадается – ноги, дикий глаз, яркие пятна, будто холодные огни – и, паря во тьме, тонет, меркнет; все вместе и ничего по отдельности; все по отдельности и ничего. Я вижу, как летит к нему слух и захлестывает, гладит, лепит его плотное тело: копыто, бедро, плечо и голову; запах и звук. Я не боюсь.
– Поджарили и съели. Поджарили и съели.