Но пустыми буксиры бывали редко. Работы у них хватало, и они тянули и толкали мимо булыжных берегов с кустиками акации, посаженной каналстроевцами, старые приземистые баржи, забитые шинами, автомобилями, пшеницей, желтым речным песком, и длинные, стянутые жадными стальными тросами плоты. Волга работала, тащила на своей горбине всякие тяжести, доверяла их буксирам и самоходкам.
Когда буксир подползал ближе и виден был отчетливо трос, шлепающий по воде, все с криком, не сговариваясь, бросались в канал, плыли, и Терехов плыл со всеми, фыркал, резал угол, стараясь попасть на первую связку мокрых бревен.
Он спешил, хотя и знал прекрасно, что плот по воде не убежит, никуда не денется, и все же старался плыть быстрее и на связку выбирался из воды как-то судорожно, обдирая голые бока о проволоку и острые обрубки бывших сучьев. Он выпрямлялся, стоял, сощурив глаза, и солнце с секунду смотрело ему в лицо, а потом надо было бежать в конец плота, прыгая с бревна на бревно, потому что так было принято у влахермских мальчишек.
Так было принято, и Терехов прыгал, балансируя, раскинув руки, бежал по сосновому бревну и снова прыгал через зеленоватое разводье. Иногда промежутки между связками были большие, и прыгать было опасно, но все прыгали, и даже маленькие шкеты, и Терехов знал, что никто из них ни разу не оступился и не свалился в воду. Иногда ему вдруг хотелось сорваться и упасть в воду или даже самому прыгнуть в зеленоватый промежуток, самый узкий, чувствовать, как сходятся деревянные айсберги, как они собираются раздавить, подмять его, потом, пошутив с ними, он все равно бы вынырнул где-нибудь сбоку от плота, живучим и смеющимся. Желание приходило, и все же Терехов прыгал четко и далеко, бежал со всеми мимо крохотного шалашика, мимо спокойных плотогонов, жевавших жареную рыбу.
Терехов первым прыгал на концевую связку, проходил ее уже медленно, ложился на бревна так, чтобы солнцу было легче жарить его тело, опускал руки в воду, отстававшую от плота, и закрывал глаза.
Он слышал, как рядом устраивалась шумная ребятня, как брякались на соседние бревна Севка, Олег и Надя. Они еще болтали с минуту, но Терехов молчал, и они замолкали.
Терехов так и лежал, уткнувшись носом в лохмотья сосновой коры, в лохмотья великана, еще несколько недель назад росшего за Керженцем, у града Китежа, в ветлужских лесах, слушал все звуки на берегу и на плоту – гудки, разговоры и всплески воды, – а солнце жарило ему шею, спину и ноги. Иногда Терехов открывал глаза, и зеленые аккуратные берега уплывали назад, утаскивали с собой коричневых купальщиков, брезентовые копенки сена и одиноких белых коз, перенаселивших в те годы Влахерму. Терехов поворачивал голову, видел сияющие глаза Севки, Олега и Нади и подмигивал им и показывал большой палец. Было здорово, они оставались наедине с солнцем, с плывущим пропеченным воздухом, с шелушистыми стволами великанов и теплой волжской водой, тут никакие слова ничего не могли передать. А за мостом на берегах кишели счастливые люди, словно справляли здесь какой-то языческий праздник, праздник теплой воды и лета, и Терехов снова подмигивал ребятам и показывал большой палец. А за мостом скоро уже был шлюз, а перед шлюзом их кусочек берега, укутанный бетоном, и они снова прыгали в воду, расставались с плотом, плыли, фыркая, к лотку. Время было беззаботное, без отметок в зачетных книжках и нарядов, и солнце было беззаботное, ласковое Ярило.