– На дрова пустим, – предположил Кислицын. – Лето у нас по печке скучает.
– Лучше ее тут оставить, – задумался Чеглинцев. – Вечерком, знаешь, на ней покурить или на солнце погреться.
– Тебе-то что, – сказал Островский, – тебе-то какое дело до нашей сосны… Будешь в своей Тмутаракани загорать…
– А ты помолчи, – разозлился Чеглинцев.
– Был бы тут Севка, – сказал Терехов, – он бы все объяснил, что никакой Тмутаракани нет, была когда-то, а теперь на ее месте Тамань, деревушка и Черное море рядом плещется…
– Помолчал бы он, этот Рудик-то, – проворчал Чеглинцев, – мы свое тут сделали, и дом этот, на который сосна свалилась, мы ставили…
– Знаем, слышали…
Вернулись к общежитию, народ все толпился у крыльца, покуривал и шумел понемножку, лица чуть светлели в синеве, и глаза блестели, и были они встревоженные, словно у людей во влахермском бомбоубежище, которых Терехов запомнил навсегда.
– Дело плохое, – сказал Терехов, – день будет трудный. Света нет, связи тоже… Что с мостом, пока не видно, но всякое может быть… – В душе он считал, что с мостом все обойдется, но говорить людям бодрые слова не хотелось, лучше, если они будут подготовлены к беде. – Может, и отрежет нас Сейба от Большой земли…
В толпе шумели, все были возбуждены и все желали делать что-нибудь штурмовое.
– Вот что, – сказал Терехов сурово, – всем сейчас спать. До семи. Сейчас четвертый. Я не шучу. Нет хуже вареных, непроспавшихся людей. День будет трудный.
Все были недовольны, Терехов это чувствовал, парни шумели, и фонарики нервно покачивались прямо перед его глазами, слепили их, и Терехов щурился. «Это глупо, кто же сейчас заснет», – слышал Терехов; на самом деле распоряжение его могло казаться неразумным, но он знал, что не откажется от своих слов, потому что был убежден в их необходимости.
– Я прощу всех быть спокойнее и идти спать, – сказал Терехов глуше. – В конце концов я приказываю это сделать. Я и сам пойду сейчас спать.
Конец ознакомительного фрагмента.