Чарльз пил не каждый вечер, а только через два дня на третий. Он пил бурбон, причем делал это для того, чтобы самому считать себя тем самым мужчиной, каким его считали все окружающие, и чтобы избыть страхи, которые, вероятно, твердо укоренились в нем. В пьяном виде он становился еще более могущественным, более героическим и более непреклонным. Его непреклонность делалась еще крепче и превращалась в явление природы. Сомнения напрочь покидали его, а самоуверенность взлетала до небес. Он в который раз пересказывал историю минувшего дня и сообщал о том, как разрешил все проблемы и что сказал множеству людей, которых следовало поставить на место. Но когда он смотрел вокруг, ему неизменно казалось, что собственная небольшая семья испытывает слишком мало почтения к столь благородному по своим качествам и происхождению человеку, как он, и это задевало его до глубины души. Он принимался исправлять многочисленные ошибки, которые якобы делала его жена, и попутно напоминал ей, что ее родственники меньше чем ничто по сравнению с его родней. Он замечал недостатки в поведении сыновей и порой – чем старше он становился, тем чаше это случалось – принимался воспитывать своего старшего, либо снимая с гвоздя ремень для правки бритв, либо вынимая поясной ремень из брюк. Этот мальчишка вызывал в нем глубочайшее разочарование. Он был совершенным ничтожеством. Следовало ожидать, что у такого выдающегося человека, как Чарльз Свэггер, родится замечательный сын, но нет, у него был всего лишь никчемный Эрл и еще более жалкий его младший брат Бобби Ли, который все еще продолжал мочиться в постели. Он внушал своему первенцу, что тот ни на что не годен, с такой страстью и настойчивостью, словно был глубоко уверен, что мальчик неспособен понять даже этого, хотя на самом деле сын все понимал очень хорошо.
«Он ни к чему не способен! – орал Чарльз на свою жену. – Ни к чему! Ему давно уже пора бы найти работу, но он слишком ленив для того, чтобы работать! Он жалкое ничтожество и всегда останется жалким ничтожеством, но я вобью в него страх Божий, пусть даже это будет последним, что я сделаю в своей жизни».
Результатом этих воспоминаний мальчика, давно уже ставшего мужчиной и одиноко сидевшего сейчас в своем собственном доме, явилось то, что в нем вновь проснулась тяга к бутылке. Бутылка могла быть проклятием и могла являться проявлением трусости, но она была также спасением от настигавшей из прошлого тени отца. Она манила его к себе. Она предлагала себя как спасение, как спокойная музыка, как ощущение размытости, неясности и смягчения всего, что существовало в жизни. Но на следующее утро всегда приходилось просыпаться с поганым вкусом во рту и смутными воспоминаниями о том, что ты говорил что-то такое, чего нельзя было говорить, и слышат такие веши, которых нельзя было слышать.