Осмотрев стены моего кабинета, он делает, несомненно, деловое замечание:
– Что это у тебя за хрень на стенах развешана?
– Детские рисунки, – пожимаю я плечами.
– Не дурак, сам вижу, что детские рисунки. Я спрашиваю, зачем?
Ну, насчёт «не дурак» я бы, пожалуй, мог и поспорить.
– Для релаксации. А вы полагаете, надо сменить экспозиции, ну, например, на репродукции Сораямы или Босха?
– Босх – это же поповщина какая-то!
– Если вы имеете в виду религиозные сюжеты, то это, пожалуй, Доре, а Босх – это больше чертовщина всякая.
– Ну почему ты такой? Вечно выпендриваешься!
– Не знаю, мать таким родила, наверное.
– Это точно, без башни она тебя родила. Потому и сидишь до сих пор всего-навсего старшим опером. И поверь мне, пока я жив, большего тебе не светит!
– Никто судьбы своей не знает, ничто не вечно под луной… – с выражением цитирую я известную поэтическую строчку.
Хлопнув дверью, зам уходит. Зачем приходил? Видимо, хотел поздравить меня с раскрытием особо тяжкого преступления по горячим следам, но забыл или не смог. А может он в чем-то и прав, считая, что я родился без башни. А почему нет? Всякое может быть. А вообще история моего рождения, как гласит семейная легенда, такая.
Из воспоминаний матери Михалыча об истории его рождении
С момента, как с щелчком ножниц была отсечена пуповина и мокрый и наверняка обескураженный из темноты и уюта я вылез в самостоятельную жизнь, повёл я себя не как все нормальные дети. Сам-то я момент своего рождения помнить, конечно, не могу, но мама рассказывала, что, появившись на свет, я не стал орать как резаный а, солидно откашлявшись, уставился на окружающих, будто бы пытался их запомнить.
Мама говорила, что на прихвостней Гиппократа этот произвело тягостное впечатление, и, воспользовавшись временной властью надо мной, они с азартом начали лупить меня по заднице ладошками, якобы чтобы узнать, немой я или нет. Со слов очевидицы этого варварства, моей матери, я всё равно не стал орать, хотя от их трогательной заботы врачей моя попа выглядела как перезрелый помидор. Повторно откашлявшись, я произнес звук типа «ну-ну». Окружающие восприняли это как банальное «агу», но по жопе лупить перестали.
Наутро, опять же со слов матери, медсёстры шушукались, что такого уникума (а в их интерпретации – урода) как я, надо ещё поискать, и при этом сокрушенно качали своими безмозглыми головами. К примеру, когда я проголодался, то не стал орать, как все, а, распеленавшись, дождался, когда медсестра наклонилась надо мной и, ухватив её за отворот халата, начал что было силы пыжиться, стараясь разодрать его, чтобы добраться до вожделенной груди. Зачем? Медсёстры утверждали, что двигал мною совсем даже не голод.