Это напоминало молитву – то ли святого, то ли великого грешника. Он стоял спиной к Кириллу, и тот видел его сморщенный затылок, ссутуленную спину и широко расставленные подошвы драных, заляпанных краской ботинок. А в голосе его уже слышалось исступление:
– Но почему же так?! Твое совершенство, твоя красота пропадут и исчезнут через два десятка лет! А моя мазня!.. Моя мазня останется на века? Ну почему так? Почему я так стар? Где мне взять силы… Где мне взять краски такие…
И вдруг он дернулся, протянул к ней корявую руку:
– Дай прикоснуться к тебе?! Дай?!
Она же молчала, совершенно не реагируя на мольбы и страсти полусумасшедшего художника. Она была неприступна, как если бы находилась в другом времени! А старик на фоне ее казался уродом, Кощеем Бессмертным, скупым рыцарем, чертом! И если бы сейчас он приблизился к ней и прикоснулся – прогремел бы взрыв! Ядерный взрыв, как от соприкосновения критических масс.
Пот давно уже щекотал виски и струился по горлу. Не дождавшись ответа, старик медленно осел, протянутая рука сломалась и коснулась пола. Но взгляд его оставался по-прежнему целеустремленным и каким-то нездоровым. И словно оберегая этот взгляд, как бокал, налитый вровень с краями, старик медленно встал с колен и, нащупав кисть, мазнул ее по палитре-столу и понес к полотну. Кирилл потянулся взглядом за кистью и только сейчас увидел, что на холсте…
Приступ незнакомого чувства – ревности, замешенной, как на палитре, со злостью и ненавистью, – вдруг охватил Кирилла; он забылся, стиснул кулаки, готовый наброситься на старика, сшибить его с ног, опрокинуть мольберт, все размазать, разметать, свалить в одну кучу и на все это исковерканное и разрушенное швырнуть ее! И чтобы ей было больно! Чтобы она измазалась в грязи и краске. И чтобы не было больше этой красоты, вызывающей сумасшествие!
Он гасил в себе этот взрыв, он не давал неведомому бойку разбить капсюль и поджечь порох. Он давил себя за горло, не выпуская на волю крика, когда старик касался кистью ее изображения на полотне. А он касался! Он что-то там мазал своей корявой рукой! Он что-то хотел добавить к ее совершенству!..
Тогда он еще не осмыслил, что происходит в этот миг, и, одержимый чувствами, либо боролся с ними, либо давал им волю. Он, как челнок, переводил взгляд со старика на нее и обратно. И видел не процесс творчества, сложный, малопонятный даже для посвященного человека, а зрел один общий порок, который связывал ее и художника. Он писал ее, потому что обожал женскую красоту, и вот, состарившись, превратившись в рухлядь, он продолжал любить женское тело и с маниакальной страстью пытался получить удовольствие, но уже иным, неестественным путем. А она, зная о том, что прекрасна, любила показывать свою прелесть, любила раздеваться и дразнить, наверное, всех подряд – стариков и молодых. Она любила восторг в жаждущих ее и бессовестных глазах. Она была пропитана этим пороком…