Ещё большое и загадочное впечатление производил неизведанный и манящий к себе отцовский письменный стол со своими взрослыми штучками. В моей жизни отец был лет до двенадцати, он всегда хотел уехать, уплыть, убежать от всего. Появилась возможность, он улетел на какие-то острова посреди океана, чтоб его никто не трогал. Я сказал «появилась возможность» потому, что он уехал сразу, когда услышал от меня вывод, который я сделал после чего-то увиденного, в двенадцать лет: «Папа, а жизнь, оказывается, гораздо более сложная штука, чем я думал в детстве», – он понял, что я вырос, и улетел. Он присылал с почтой чеки, с достаточным количеством нулей, чтобы мама и я могли себе позволить никогда не думать о зарабатывании и о работе ради возможности себя обеспечить. Всё материальное, что у меня осталось от него, – это пожелтевшие от времени, обычные листочки бумаги, размером 21 на 29,7 сантиметра, их там было штук десять, в черной потёртой кожаной папке, с двумя белыми ленточками, скреплёнными сургучом. Я храню её. Папа сказал, что эта бумага для особого случая, это не написанная и не прочтённая никем книга. Загадочно он это сказал, хотя сам не любил загадок. Об этом сургуче на ленточках я надолго забыл.
Потом я рос, в основном руководствуясь своими сложившимися понятиями относительно того, что происходило вокруг. Приходилось иногда ходить в школу. Именно приходилось, потому что, когда я туда пришёл в первый раз, я понял, что я это всё уже знаю, всю программу и даже больше. Я как-то особенно и не грузился, откуда всё знаю. Ходил в школу, когда дома было скучно. Мама удивилась, что мне учиться не надо, а папа воспринял как должное. Просто знаю, что надо, – и всё. Дышать нас тоже не учит никто. Наверное, папа больше бы удивился, если бы мне пришлось учиться по-настоящему. Потом уже я научился делать так: когда я чувствовал, что мне надо или пора что-то знать, я это понимал как-то сам… или оно само понималось… Наверное, в воздухе летает что-то такое. С иностранными языками то же самое. Они в голове появлялись и всё. Но некоторые вещи сами не понимались, и я не понимал также, от чего это зависит, но это меня никогда особо не напрягало. Иметь судьбу вундеркинда не хотелось. Публичности не хотелось тоже. Хотелось кайфовать по жизни – это получалось хорошо. Папа говорил, что желание людьми публичности – это от комплексов. Основной из них – это кому-то что-то доказать, что вроде как ты особенный или лучше других. Это, он говорил, в людях от недолюбви.