жизни, для них не имело значения, они этого попросту не замечали. Они были здоровыми дикарями и ни к чему иному не стремились, им только и надо было заслужить похвалу старших да исподтишка предаваться кое-каким мелким пакостям, а кончали они приличным положением где-нибудь, где по достоинству ценят «бравых, мужественных ребят», – чаще всего, если уж говорить начистоту, на какой-нибудь незначительной, не слишком приятной и неважно оплачиваемой службе в какой-нибудь гиблой дыре в колониях, где непременно схватишь тропическую лихорадку. Такие бравые ребята – становой хребет Империи. Джордж, хоть он тогда этого и не понимал, ничуть не стремился заделаться частицей этого самого, черт бы его драл, станового хребта Империи, а тем более – частицей ее зада, обязанного получать пинки. Нет, Джордж был совсем не прочь попасть в ад и опозорить себя и своих родителей, свой класс и свою школу, лишь бы попасть в ад своей дорогой. Вот этого-то они и не могли вынести – этого упорного, молчаливого нежелания разделить их предрассудки, их обывательскую мораль – мораль тех мелких провинциальных джентльменов, которые и составляют заднюю часть Империи, неизменно получающую пинки. Они изводили Джорджа, всячески шпыняли его, запугивали дурацкими баснями о «пакости» и об отваливающихся носах; и все-таки они его не одолели. И мне очень жаль, что его замучили и затравили те две бабы. Мне очень жаль, что он подставил себя под огонь пулемета всего за неделю до того, как кончилась эта трижды клятая война. Ведь он столько лет так храбро сражался со свиньями (я имею в виду наших британских свиней). Ему бы продержаться еще совсем немного, и вернуться, и сделать все, что он так хотел сделать! А он мог бы многое сделать, мог бы добиться своего, – и тогда бы даже пресловутая школа стала перед ним угодничать. Ах, дурень! Неужели он не понимал, что у нас только один долг – продержаться и стереть в порошок этих свиней?
Только раз, один только раз он едва не выдал себя школе. К концу экзаменов вдруг спохватились и предложили ученикам написать сочинение. Одна из тем была «Чему ты хочешь посвятить свою жизнь?». Страсть, владевшая Джорджем, взяла верх над осторожностью, и он сочинил чуть ли не поэму, необдуманную, восторженную и нелепую мальчишескую декларацию, выложил всю свою необъятную жизненную программу – от кругосветного путешествия до занятий астрономией, – а высшей целью и венцом всего была, разумеется, его любимая живопись. Понятно, он не удостоился не только первой награды, но даже беглой похвалы. Зато, к его немалому изумлению, в последний день семестра, когда школьники шли вечером в церковь, директор подошел к нему, обнял за плечи и, указывая на планету Венеру, спросил: