Рука разорвала черное зеркало, за ней наверх прянуло испятнанное смолой лицо. Джон Баркс не хотел лежать смирно, он хрипел и хватал воздух, сражаясь с Мачком в крови. Казалось, его охватил припадок экстаза, о которых написано в Единой Библии – ну, когда всякие там святые старцы и избранные пастухи вдруг начинают видеть в мире что-то еще, помимо пыли, и бледных лун, и беззубых ухмылок шахтеров…
– О, небеса! – кричал Джон. – Вижу новорожденные звезды и вижу суда великие, распростершие паруса свои навстречу заре в золотых лентах облаков. О, Трисвятой! О, Агнец! О, крови ток в благодатнейшем теле, о, сладость дыхания – поцелуй возлюбленной моей! Чего желать мне боле? Чего желать мне?
Старейшины овцами уставились на высокопреподобного, не зная, что делать. Бывало, что люди пугались и выскакивали из смолы до времени. Но ничего подобного никто еще не видел. И по лицу Джексона я понимала – он боится, он до смерти боится, потому что нет на свете заповеди, которая бы объяснила это.
– Преподобный? – прошептал старейшина по имени Уилкс.
– Это грех борется с ним! – возопил очнувшийся пастор. – Держите его! Держите, пока он не примет видения Господа! Давайте придем на помощь несчастному!
Женщины воздели руки, яростно запевая гимн. Высокопреподобный закатил глаза и принялся изрыгать что-то на языке, которого я не знала. Слух мой был прикован к Джону, который продолжал вещать о чудесах, будто безумец с вершины горы. Мужчины покрепче ухватили его за руки, за ноги и снова погрузили в смолу, ожидая, когда он стихнет, когда примет тьму и неизреченную милость Господню, открывающую перед верными врата будущего. Но Джон Баркс был не согласен. Он дрался, он бился с ними изо всех своих юных сил. Я закричала, что они его убивают, но мама сказала: «Чшшшш, тихо!» – и уткнула меня лицом себе в грудь. Женщины пели все громче, и песнь их была ужасна. И когда Джон Баркс наконец затих, это было уже насовсем. Он утонул в смоляной реке. С легкими, полными вязкой тьмы, и откровением, навеки замершим на устах.
Власти объявили все несчастным случаем. Женщины из общины угощали чиновником сидром, а тело Джона лежало тут же, на поросшем колючей травой берегу, под простыней. Из-под нее торчали его длинные руки, и высохшая смола облетала с них серыми чешуйками.