Во всём виноваты проклятые еретики! Пусть дьявол строит козни, но если ходить в церковь, платить подати, исповедоваться и получать отпущение грехов, то все его старания пропадут втуне. А эти слабые, прельстившись ложной бесовской властью, отдали свои души, так что надо теперь спасать их, как бы ни было то страшно и жестоко. Он никогда не мог представить, каково приходится отцам-доминиканцам, если даже ему, не бывавшему при испытаниях, так жутко. И как надо любить заблудшие души, чтобы спасать их, не смущаясь жалостью и рискуя впасть в грех ожесточения.
Но что надо нераскаянным? Откуда в них такая злоба? Ведь все беды идут от них. Если бы не было ведьм и колдунов, инквизиции не пришлось бы жечь свои горны, и Рената не имела бы доступа в проклятый лес. Но не было бы и золота, и домика в тени крепостных стен, и отец Шотар не кивал бы ему при встречах столь ласково.
Нет, это суетные мысли, церковь всё равно не оставила бы верного сына. Надо молиться… и ещё надо успокоить Ренату, а то девочка слишком несчастна. Пойти, что ли, посмотреть, как она там…
Рено поднялся, взял глиняную плошку с салом, в котором плавал горящий фитиль, и полез на чердак по крутой внутренней лестнице. Там, прикрыв ладонью огонёк, чтобы не погас, да и Ренату чтобы не беспокоить, вошёл в комнатушку дочери…
В первый миг показалось, что кто-то чужой забрался в комнату Ренаты и стоит у её кровати, длинный, тонкий, страшный, с чёрным безобразным лицом, залитым тёмной пеной, текущей из носа, стоит, не касаясь пола вытянутыми ногами. Огонёк прыгал на конце фитиля, и казалось, что самоубийца ещё бьётся в петле.
Плошка упала на пол, сало расплескалось, огонёк, фукнув, погас. В темноте способность действовать вернулась к Рено. Он бросился вперёд, выхватил нож, ударил им по туго натянутой верёвке, подхватил Ренату. Она была тёплой, Рено даже показалось, что сердце бьётся. Узел от верёвки врезался глубоко в шею под правой щекой, его тоже пришлось резать на ощупь. В темноте было почти ничего не видно, и Рено изо всех сил внушал себе, что лицо у дочери вовсе не такое безнадёжно страшное, что она жива. Он вдувал воздух в распухшие прокушенные губы, растирал руки, а она холодела, тело её становилось мёртвым и неподатливым.
Он понял это и, оставив дочь присел на корточки, шаря руками по полу. Нащупал осколок плошки, повертел в пальцах, бросил и, выпрямившись, спросил, обращаясь к едва светлеющему квадратику окошка: