– Оно ушло, Китти? – закричал я. Китти только заплакала еще сильнее.
– Что ушло, Джек, дорогой мой? Что все это значит? Это, вероятно, ошибка, Джек, ужасная ошибка.
Ее последние слова заставили меня вскочить на ноги… больного… охваченного прежним безумием.
– Да, это какая-нибудь ошибка, – повторил я, – какая-нибудь ужасная ошибка. Пойди и посмотри на это.
Мне смутно представляется, что я тащил Китти за руку, по дороге, туда, где стояло это, и заклинал ее из сострадания ко мне поговорить с этим, сказать, что мы обручены, что ничто, даже смерть и ад, не порвут узы, связывающие нас. И только Китти знает, что говорил я еще в этом роде. Снова и снова страстно взывал я к ужасу в рикше, умолял понять все, что я сказал, и освободить меня от мучений, убивающих меня. Вероятно, между прочим, я рассказал Китти историю моих отношений с м-с Вессингтон, потому что я видел выражение возрастающего внимания на ее бледном лице и в ее горящих глазах.
– Благодарю вас, мистер Пансей, – сказала она наконец. – Этого вполне достаточно. – И она кликнула саиса.
Саисы, безучастные, как все восточные жители, подвели лошадей. Когда Китти вскочила в седло, я пытался удержать ее лошадь за уздечку, умоляя выслушать меня и простить. Вместо ответа я получил удар хлыстом по лицу и слово или два на прощание, которых даже и теперь написать не в состоянии. Это меня убедило, и убедило правильно, что Китти знала все. Я повернулся к рикше. Мое лицо горело, удар хлыста оставил на нем громадную синевато-багровую полосу, тянувшуюся ото рта до глаз. Я потерял уважение к себе. В это время подскакал Хизерлеф, следовавший в отдалении за мной и Китти.
– Доктор, – сказал я, указывая на свое лицо, – это расписка миссис Маннеринг на увольнении меня в отставку и… я буду очень благодарен, если вы выдадите мне условленный лах.
Лицо Хизерлефа заставило меня расхохотаться даже в ту горестную минуту.
– Я готов рисковать репутацией моей профессии… – начал он.
– Не будьте глупцом, – проговорил я, – я потерял счастье всей моей жизни, и вы лучше сделаете, если проводите меня домой.
Пока я говорил, рикша исчезла. Затем я потерял представление о том, что было дальше. Вершина Джакко, казалось, поднялась и поплыла, как облако, затем опустилась на меня.
Через семь дней (т. е. седьмого мая) я обнаружил, что лежу в комнате у Хизерлефа, слабый и беспомощный, как малый ребенок. Хизерлеф сидел у письменного стола и внимательно наблюдал за мной. В первых его словах не было ничего ободряющего, но я был слишком подавлен, чтобы они меня взволновали.