вспоминает его предсмертное завещание:
«Как сделать мышление христианским?», это воспринимается как двойной шок: один раз, потому что
«вспоминает», другой раз, по самому содержанию предсмертной воли. Что же это, если не скандал, когда величайший христианский философ призывает обратить в христианство мысль, причём на исходе XIII христианского столетия, из чего можно заключить, что мысль всё это время была чем и какой угодно, но только не христианской! Говорят же о христианской музыке или христианской живописи, но никак не о христианской
физике или
математике. Христианской была именно вера; знание – дьявольское, по определению – не могло быть не чем иным, как до- и уже антихристианским. В гениальной формуле Ницше:
христианство – платонизм для народа, схвачена сама суть случившегося: учение об идеях не надо было больше осиливать в мысли; достаточно было просто сводить его к чувствам и обильно орошать слезами. Никто не продемонстрировал reductio ad absurdum религиозного чувства сильнее и страшнее, чем Достоевский: в главе «Бунт» и легенде об инквизиторе. Эта астральная буря вокруг слезинки ребёнка с последующим неприятием мира и возвращением билета – апофеоз безмыслия; надо быть поистине праведником, флагеллантом или идиотом, чтобы, застряв по горло в чувствах и воспринимая мир сквозь чувства, продолжать славословить Бога, вместо того чтобы натравить на него псов атеизма. Мы на последней черте того, до чего может
дочувствоваться чистый и честный христианин в альтернативе выбора: либо замереть в блаженстве и святости, либо возвратить билет Богу. Характерно, что француз и католик Леон Блуа, младший современник Достоевского, обезумевший на этом чувстве («Христианство, если от него что-то осталось, так это только эскалация глупости или низости. Иисуса Христа даже не продают уже, его
сбывают за бесценок»
[36]), пытается хоть как-то осилить его в мысли. Такова его реплика на фразу де Местра, что Наполеон и связанные с ним несчастья суть наказание Божье за Французскую революцию: «Он не увидел и не понял, что Бог не мстит нам, а просто нас покинул.»
[37] Это формула эйдетически редуцированного отчаяния, в которое, как в потолок, упирается католическая адекватность, – в отличие от Достоевского, бьющегося головой о тот же потолок, но всегда амортизирующего силу удара старцами. Старцы у Достоевского (и от Достоевского во всей русской религиозной философии) – это экзистенциальный, персонифицированный аналог онтологического аргумента,