– Эд, – сказал я, – а из наших школьных ребят тебе кто-нибудь пишет?
– Нет, – отвечал он. – Даже и не знаю, кто куда подевался.
– Помнишь Тощего Остина? – сказал я. – И Чарли Томсона, и Марти Холла, и Элфа… смотри-ка, забыл фамилию!
– Питерсон, – подсказал Эд.
– Верно, Питерсон. Надо же – забыл фамилию Элфа! А как нам бывало весело…
Эд отключил провод и выпрямился, держа телефон на весу.
– Что же ты теперь будешь делать? – спросил он.
– Да, видно, надо прикрывать лавочку. Тут не один телефон, тут все пошло наперекос. За помещение тоже давно не плачено. Дэн Виллоуби у себя в банке сильно из-за этого расстраивается.
– А ты веди дело прямо у себя на дому.
– Какое там дело, Эд, – перебил я. – Нет у меня дела и никогда не было. Я прогорел с самого начала.
Я поднялся, нахлобучил шляпу и вышел. Улица была пустынна. Лишь две-три машины стояли у обочины да бродячий пес обнюхивал фонарный столб, а перед кабачком под вывеской «Веселая берлога» подпирал стену Шкалик Грант в надежде, что кто-нибудь угостит его стаканчиком.
Мне было тошно. Телефон, конечно, мелочь, и все-таки это означает конец всему. Окончательно и бесповоротно установлено: я неудачник. Можно месяцами играть с самим собой в прятки, тешить себя мыслью – мол, все не так плохо и еще наладится и утрясется, но потом непременно нагрянет что-нибудь такое, что заставит посмотреть правде в глаза. Вот пришел Эд Адлер, отключил телефон и унес, и никуда от этого не денешься.
Я стоял на тротуаре, смотрел вдоль улицы и изнемогал от ненависти к этому окаянному городишке – не к тем, кто в нем живет, а именно к самому городу, к ничтожной точке на географической карте.
Этот насквозь пропыленный городишко, невыразимо нахальный и самодовольный, словно издевался надо мной. Как же я просчитался, что не унес вовремя ноги! Я пробовал устроить здесь свою жизнь, потому что привык к Милвиллу и любил его, – и я жестоко ошибся. Я ведь тоже понимал то, что понимали все мои друзья, которые отсюда уехали, – и все-таки не желал видеть бесспорную, очевидную истину: здесь ничего не сохранилось такого, ради чего стоило бы остаться. Милвилл отжил свое и теперь умирает, как неизбежно умирает все старое и отжившее. Он задыхается из-за новых дорог: ведь теперь, если надо что-нибудь купить, можно быстро и легко съездить туда, где больше магазинов и богаче выбор товаров; он умирает, потому что вокруг пришло в упадок земледелие, умирает вместе с убогими фермами на склонах окрестных холмов, захиревшими и обезлюдевшими, ибо они уже не могут прокормить семью. Милвилл – обитель благопристойной нищеты, в нем даже есть своя обветшалая прелесть: он изысканно благоухает лавандой и манеры его безупречны – но, невзирая ни на что, он умирает.