Машарин стоял у причала, поджидая, когда пойдёт с работы дочь Петра Тарасова, и смотрел на тяжёлую, свинцовую воду. Казалось, что от бесконечных дождей даже река намокла, пахла сыростью и мокрым деревом. Дождь моросил не переставая, и от этого в природе и на душе было грустно.
Наконец показалась Аня. Как и другие работницы, она шла, накрывшись вместо капюшона большим мешком, и он не сразу узнал её.
– Тарасова! Подойдите ко мне! – позвал он.
Она что-то шепнула подружкам, те хихикнули и пошли дальше, а она медленно подошла к нему.
– Здравствуйте, Аня.
– Здрасьте, – тихо ответила девушка. По лицу её, свежему и чистому, как по яблоку, стекали дождинки. Глаза добрые, доверчивые, светится в них раскаяние за недавнее недоверие и ещё какой-то испуг, скорее похожий на удивление.
– Тятя сказал, чтобы я вас слушалась. И чтобы вы мне верили.
– Я верю. Только вы меня больше не бейте, – улыбнулся Машарин и сразу стал серьёзным. – А ещё что он говорил?
– Хотел кого-то сказать, да цыган не дал, пропёр меня. А три рубля взял.
– Передачи проверяют?
– Проверяют. Всё до нитки. Каждую шаньгу на крошки теребит.
– Когда вы ещё с отцом увидитесь?
– Не знаю. Грабышев сказал, что нельзя больше.
– Вы не отчаивайтесь, Аня. Что-нибудь придумаем. Идите, промокнете совсем.
– У вас тоже дождь на бороде. И на бровях…
Она смутилась и быстренько зашлёпала прочь по лужам стройными, обутыми в уродливые раскисшие чирки ногами, только отбежав подальше, оглянулась.
«Славная девушка, – подумал Машарин. – Ей бы на гулянки ходить, с парнями шептаться… Впрочем, всё у неё в будущем – любовь, семья, праздники…»
У него, считал он, всё это уже в прошлом: время любви минуло, душа остыла, та, которую звал женой, погибла.
Её звали Леной. Еленой Николаевной. Её убили на продутой ветрами петроградской улице. Случайно.
Они прожили вместе всего полтора месяца, с октября по ноябрь, – самое неподходящее для любви время. В один из памятных до мелочей вечеров Александр листал «Этику» парадоксального Карлейля и наткнулся на сентенцию: «Всё, что даёт любовь, настолько жалко и ничтожно, что в героическую эпоху и в голову никому не придёт думать о ней». Эпоха была самая героическая. И они вдвоём смеялись над олимпийством старого мыслителя. Они любили и думали о любви.
Для Машарина два этих явления – любовь и революция – были туго сплетены друг с другом. Не будь одного – неизвестно, как повернулась бы его судьба, какой бы он дорогой пошёл.