Музыкой для меня, выросшего на издыхании Советской империи, а потом во времена перестройки, были рок и блюз. И даже больше – блюз. Любка его терпеть не могла. Раз пять я притаскивал ее в каменный прокуренный подвал, где играли блюз – естественно, вживую, где пили пиво и жрали толстенные свиные отбивные и недожаренные телячьи бифштексы с кровью. Я лично знал всех людей, кто там присутствовал – и посетителей, и музыкантов, и чокался с ними кружками (пиво плескалось и плевалось пеной), и орал, потому что возможно было только орать друг другу в ухо, чтобы услышать хоть что-то. Мы танцевали допотопные танцы, придуманные по ту сторону Атлантики ровесниками наших отцов, топтались на деревянном скрипучем полу как стадо перекормленных слонов (ко мне это не относится, я слон поджарый, но, боже мой, как же толсты многие из моих ровесников…) и ловили откровенный общедружеский кайф. Временами мы убегали в подсобное помещение, чтобы затянуться сладкой травой – по случаю чьего-нибудь неизменно приключающегося дня рождения. В общем, это был праздник жизни – для всех, только не для Любки. Она не курила траву, не переносила пива, не могла слушать блюз. Ее тошнило, когда она смотрела на рок-н-ролльные телодвижения, кажущиеся нам крутыми и даже изящными. Ее тошнило все время, пока она находилась в блюз-клубе, она постоянно бегала отдышаться на свежий воздух, на мороз в маечке, неизменно простужалась и начинала сипеть. И вылечить ее мог, похоже, только попсовый ритм на танцполе, среди сотен медленно извивающихся и озаряемых синими вспышками подростков – то место, где долго не мог находиться я.
Странно устроена жизнь. Мы оба любили клубы, музыку и общение, но компоненты кайфа были у нас не то что разными, а даже противоположными.
Надо же, разница в возрасте всего одиннадцать лет, и такие различия во взглядах. Мы, старшие, полагаем себя настоящими, состоявшимися людьми. А они нас – анахроничными, не понимающими новой жизни занудами. При этом они почему-то постоянно просят у нас денег, потому что сами зарабатывать не умеют.
Похоже, я начал брюзжать по-стариковски. А ведь мне всего тридцать шесть. Нехорошо как-то с моей стороны, глупо как-то. Да и с чего мне жаловаться, все в моей жизни замечательно: я сижу в психушке, не будучи уверен, не окажусь ли я вскоре на том свете; я не знаю, жива ли моя любимая девушка (другая, совсем уже не Люба, рассказ об Евгении будет позже); я имею отличные шансы, что завтра поутру меня заберут из больницы и пристрелят спокойные люди в темно-серых костюмах.