Остаться в живых… - страница 10

Шрифт
Интервал


Соседка оказалась чистенькой старушкой, перевалившей за девяносто и напоминавшей мумию Тутанхамона, только без маски. В начале Изотова подумала, что колоть восстанавливающий препарат этому реликту чья-то злая шутка, но быстро сообразила, что не права. Старушка, конечно, была древней, но функционировала просто на славу – ее постоянная сиделка нарадоваться не могла: ни пролежней, ни запоров, ни почечной недостаточности. Ну, все работать, как часы просто не могло, и возраст брал свое. У бабульки был склероз, и она иногда не помнила, как ее саму зовут, но вот то, что происходило в годы ее молодости, могла рассказать в лицах.

А молодость соседки пришлась как раз на революцию. В гостиной, над старым кожаным диваном (при взгляде на который на ум приходил нанюхавшийся кокаина до полного остекленения Дзержинский, пьяный Блюмкин с маузером наголо и лающие выхлопом грузовики во внутреннем дворе Лубянки), висели пожелтевшие фотографии. В основном групповые снимки. Несколько человек в сюртуках, при бородах и бакенбардах стоят на пирсе возле какого-то судна. Эти же люди в тропическом обмундировании на песчаном пляже. Пальмовый остров, скорее всего – атолл. На его фоне – шлюпка в ней люди в пробковых колониальных шлемах. Опять двухмачтовое судно у низкого дощатого пирса. На высокой скуле надпись «Нота».

Изотова, которой ее гражданский муж не далее, чем на прошлой неделе рассказал историю экспедиции Чердынцева, остолбенела. Но женский ум изворотлив и через двадцать минут Ленка сообщила ожившей после укола соседке, что ее муж-историк пишет диссертацию о российских путешественниках начала века.

– Вы о фотографиях? – прощебетала старушка. Голос у нее был, как у юной выпускницы Института благородных девиц. – Нес па?

Изотова в школе и в медицинском училище учила английский, но на всякий случай кивнула головой.

– Это мой дядюшка, – пояснила старушка. – Викентий Павлович Чердынцев. Я его превосходно помню, хотя, когда они уезжали, мне было всего восемь лет. Он держал меня на руках и поцеловал в лоб. Это было в Севастополе, летом тринадцатого года. Дядя Викентий называл меня – ма птит этуаль[1]. Милейший был человек! Больше мы его не видели.

– А фотографии? – спросила Ленка. – Откуда?

– Он писал моей матери, своей сестре. Писал много. Он, знаете ли, был превосходный рассказчик. Каждое его письмо было, как новелла. Мы получали их всю войну. Уже в семнадцатом году, в марте, до нас дошло последнее. Никто в семье не знал, что случилось с Викентием Павловичем. Мы оставили Севастополь. Отец воевал у Врангеля, он был полковник артиллерии и погиб в Крыму. Мы с мамой уехали в Петербург, пардон, тогда уже в Петроград. И, представьте себе, девочка моя, в двадцать третьем году, зимой, а зима надо сказать, в тот год была суровая, к нам приходит человек, который сообщает нам о горестной судьбе дяди Викентия. Оказывается, его прах покоится на берегу моря, в одной из бухт рядом с Новороссийском. Судно, на котором Викентий Павлович ходил в экспедицию, затонуло 19 марта, еще в восемнадцатом году.