После второго Пробуждения, происшедшего неизвестно через какое время, может быть через несколько часов, может быть дней, а может и лет, ее пленители снова принялись изводить ее вопросами, теми же самыми, что и в прошлый раз, как ни в чем не бывало и с таким спокойствием, словно бы и не задавали их ей никогда раньше. На этот раз она отвечала им с самого начала. Она врала когда хотела, но неизменно давала ответ на каждый заданный ей вопрос. Долгий сон пошел ей на пользу и исцелил ее душу. Пробудившись, она уже не испытывала такого непереносимого как раньше желания вслух причитать о своих бедах и переживаниях, безостановочно проливать слезы и, усевшись в прострации на полу, напролет час за часом тупо раскачиваться взад вперед. Она излечилась почти полностью, но боль памяти осталась в ней, просто ушла в глубину. Она все прекрасно помнила, периоды своего молчания, своевольного и, потом, вынужденного, и невыносимое одиночество. Теперь она стремилась к любому обществу, даже своих невидимых любопытных хозяев-инквизиторов.
Постепенно вопросы начали обретать все более сложный характер, и впоследствии, в последующие Пробуждения, приняли характер продолжительных бесед на пространные темы. В один прекрасный день, очнувшись, она обнаружила около себя ребенка, мальчика с длинными темными волосами и дымчато-коричневой кожей, несколько более светлой, чем ее собственная. Мальчик не говорил ни слова по-английски и боялся ее ужасно. Ему было что-то около пяти – чуть больше чем Айри, ее собственному сыну. Пробуждение в таком странном пугающем месте, рядом с незнакомой женщиной было, наверно, самым страшным потрясением, которое мальчик испытал за свою короткую жизнь.
В течение первых нескольких часов их знакомства мальчик либо прятался в ванной, либо упрямо сидел, вжавшись в самый дальний от нее угол комнаты. Прежде чем она наконец сумела убедить его, что не представляет никой опасности, прошло довольно много времени. Как только отношения наладились, она тут же принялась учить его английскому, а он – языку, на котором говорил сам, если только его лепет вообще можно было назвать языком. Она пела ему песенки, и он запоминал их слету. Стоило ей спеть песню хотя бы дважды, как он повторял ее за ней почти на безошибочном английском. Он тоже пел ей песни на своем птичьем языке, явно недоумевая, почему она не поет вслед за ним, как это делал он.