– Значит, за грехи наши, – прошептала моя Марьюшка и осенила мелкой щепотью лицо. – Истолчем грехи в муку, тогда и помилует Матушка-заступница.
– Какие грехи, какие! – вскричала Анна, скорее вострубила, да так, что на реке всполошился табунок уток, пролетел над деревней. – Да я о чужую кроху не запнулась. Все для фронта, все для колхоза ишачила, думала, вот на пензию выйду – отдохну. А меня и на старости лет ограбили, в морду плюнули. Нет, все... Федор Иванович, миленький, у меня тесины на подволоке, сделай мне гробок. А крест я попрошу у Павлика. Павел Петрович, одолжи крест. Так же зря на заулке валяется. Долго не сгниет...
– Да брось, тета Анна, – оборвал Зулус. – Так хорошо сидели... А Гаврошу бабу найдем, еще внучат понянчишь.
Но старуха уже не слышала утешных слов, все ее горя, все прожитые муки слились в один свинцовый ком и, подцепив за ноги, повлекли в бездонный омут, где в ярости свивались подводные змеистые струи.
– С меня мерку не сымай. Делай два метра на метр. Артем тощой, как выструганный, весь испитой. Его нельзя одного на земли оставлять. Пускай со мной идет в один ящик.
– Так он живой еще...
– А я его палкой уколочу. Один каюк... Днем раньше, днем позже...
– Такой ящик нам не унесть. Мужиков не хватит.
– Трактором оттащите да и в ямку...
Я недоуменно смотрел на Анну, не понимая толком, шутит, нет ли старуха, иль так прижало горюшицу, что и свет белый не мил. От погибшей коровы разговор скинулся в такие бездны, таким несчастием опахнуло, такой неотвратимостью и бессмысленностью жизни, что и моя душа тут недоуменно вскрикнула: де, замолчите, что вы споткнулись о такую блажь, о коей и подумать-то страшно, не то молвить. Но въедливая на язычок Анна пряма, как штык трехлинейки, и пригруба, и всякие душевные тонкости вроде бы не царапают ее нутра, одевшегося в крокодилью кожу. Но тут Левонтьич, похожий на березовый завяленный окомелок, встрял в грустную словесную канитель. Он надвинул на взморшенный потный лоб бархатный кепи, величиной с сельский аэродром, и, видя, что к выпитой бутылке уже не присоседится непочатая, сказал скрипучим деревянным голосом:
– Дура ты, Анка... Баба что перина: если долго не бьешь, одна в ней труха да пыль. Погоди маненько, дак я тебя поучу, – и двинулся с огорода, успев ловко выдернуть гнездо лука и пару перезревших огурцов, похожих на маленькие дыньки. И вдруг дождь свалился с неба, крупный, как жемчуга, сверкающий, шумный, с пузырями, и по огородной тропинке сразу поспешил пенистый ручей. Все забились в предбанник, очарованно смотрели в дверной проем на серебряный водопад, похожий на шелестящую штору. Потоки стекали с крыши мимо наших лиц, выбивая на порожке барабанные дроби. И случилось все при ясном небе, при солнышке, склонившемся на запад, из пушистого, почти прозрачного, похожего на овечью куделю облачка, в котором и с банный ковшик воды-то не наберется. Помнится, в июне грузные тучи бороздили над Жабками, почти задевая крыши, сколько молний полыхало по окоему, какие канонады раздавались с востока – и ни капли не свалилось на голову.