Мы были уверены, что нам не удастся удержаться всем вместе, – и вот мы пока что идем рядышком. Все, что нас ждет дальше, будет легче того, что осталось позади. Здесь – мы выкрутимся. И так, в сущности, недолго осталось выкручиваться: январь, февраль… в июле мы уже будем где-то в лесу, по дороге к границе… Как это все устроится – еще неизвестно, но мы это устроим… Мы люди тренированные, люди большой физической силы и выносливости, люди, не придавленные неожиданностью ГПУ-ского приговора и перспективами долгих лет сиденья, заботами об оставшихся на воле семьях… В общем – все наше концлагерное будущее представлялось нам приключением суровым и опасным, но не лишенным даже и некоторой доли интереса. Несколько более мрачно был настроен Борис, который видал и Соловки и в Соловках видал вещи, которых человеку лучше бы и не видеть… Но ведь тот же Борис даже и из Соловков выкрутился, правда потеряв более половины своего зрения.
Это настроение бодрости и, так сказать, боеспособности в значительной степени определило и наши лагерные впечатления, и нашу лагерную судьбу. Это, конечно, ни в какой степени не значит, чтобы эти впечатления и эта судьба были обычными для лагеря. В подавляющем большинстве случаев, вероятно в 99 из ста, лагерь для человека является катастрофой. Он его ломает и психически, и физически – ломает непосильной работой, голодом, жестокой системой, так сказать, психологической эксплуатации, когда человек сам выбивается из последних сил, чтобы сократить срок своего пребывания в лагере, – но все же, главным образом, ломает не прямо, а косвенно: заботой о семье. Ибо семья человека, попавшего в лагерь, обычно лишается всех гражданских прав, и в первую очередь – права на продовольственную карточку. Во многих случаях это означает голодную смерть. Отсюда – вот эти неправдоподобные продовольственные посылки из лагеря на волю, о которых я буду говорить позже.
И еще одно обстоятельство: обычный советский гражданин очень плотно привинчен к своему месту и вне этого места видит очень мало. Я не был привинчен ни к какому месту и видел в России очень много. И если лагерь меня и поразил, так только тем обстоятельством, что в нем не было решительно ничего особенного. Да, конечно, каторга. Но где же в России, кроме Невского и Кузнецкого, нет каторги? На постройке Магнитостроя так называемый «энтузиазм» обошелся приблизительно в двадцать две тысячи жизней. На Беломорско-Балтийском канале он обошелся около ста тысяч. Разница, конечно, есть, но не такая уж, по советским масштабам, существенная. В лагере людей расстреливали в больших количествах, но те, кто считает, что о всех расстрелах публикует советская печать, совершают некоторую ошибку. Лагерные бараки – отвратительны, но на воле я видал похуже, и значительно похуже. Очень возможно, что в процентном отношении ко всему лагерному населению количество людей, погибших от голода, здесь выше, чем, скажем, на Украине, – но с голода мрут и тут, и там. Объем «прав» и безграничность бесправия – примерно такие же, как и на воле. И здесь, и там есть масса всяческого начальства, которое имеет полное право или прямо расстреливать, или косвенно сжить со свету, но никто не имеет права ударить, обругать или обратиться на «ты». Это, конечно, не значит, что в лагере не бьют…