Так оно и длилось до тех пор, пока Бюсси не влюбился во Франсуазу де Монсоро (да-да, ее звали именно Франсуазой, а вовсе не Дианой, как уверял нас достопочтенный господин Дюма!) и не пал жертвой ревности ее мужа и отчасти предательства герцога Анжуйского. Но это – совсем другая история!
Муж Марго оставался по-прежнему равнодушен к похождениям жены. Казалось, он совершенно поглощен своим романом с дамой из окружения королевы-матери, с грациозной мадам де Сов.
Однако Наваррец был большим хитрецом. Он спал с мадам де Сов, но мечтал о побеге из Парижа. И вот однажды он исчез, и в следующий раз парижанам суждено было увидеть Генриха только через двадцать лет…
Он тут же поспешил отречься от католической веры, в которую перешел исключительно ради спасения своей жизни. И сообщил при том, что «сожалеет лишь о двух вещах, оставленных в Париже: о мессе и о своей жене. Что касается первой, то он постарается без этого обойтись, а вот без второй не может, да и не хочет обходиться».
То был первый раз, когда он выразил беспокойство о Марго.
Беарнец написал супруге письмо, в котором извинялся, что покинул Лувр, не попрощавшись с ней, и поручил сеньору Дюрасу поехать за женой.
Но Генрих III отказался отпустить сестру, сказав, что та является самым лучшим украшением его двора и он не в силах расстаться с ней. Фактически же Марго стала пленницей. Она не имела права выйти из своей комнаты, у дверей день и ночь стояла стража, а все ее письма прочитывались.
Во всеуслышание брат обвинял сестру в организации побега Наваррца. В действительности же Генрих III подозревал, что Марго участвовала вместе с мужем в заговоре в пользу их брата Франсуа, герцога Анжуйского, и отчаянно к тому ревновал. Все-таки воспоминания юности были еще живы у членов этой семьи, которые были связаны не только кровными узами.
Ужасно страдая от вынужденного целомудрия, Марго пыталась скрасить свое заточение поэзией, древней литературой и музыкой, но Ронсар и Овидий оказались никудышными любовниками. К концу третьего месяца режима воздержания она превратилась в настоящую тигрицу, лишенную самца. «Пронзительное желание, сжигавшее ее плоть, временами доводило ее до болей в пояснице, до невозможности сдержать какой-то нечеловеческий крик. Без сомнения, на том месте, где у нее рос пушок, – писал один современник, – можно было при желании сварить яйцо, настолько там было горячо и даже жарко».