Три любви Маши Передреевой - страница 5

Шрифт
Интервал


Мать вышла, пришла к ней, смотрит.

– Ну, что выставилась? Окно-то не задернуто…

– Пусть смотрит, кто не спит, – сказала Маша. – Пусть тому повезет.

– У меня фигура смолоду была лучше, – сказала мать.

– Прямо-таки! – возмутилась Маша.

Мать дает! Сняла ночную рубашку и голая стала рядом. Маша брезгливо отодвинулась, она чужую голость терпеть не может.

– Во-первых, я тебя поизящней, – сказала мать, разглядывая себя в зеркале. – На нас посмотришь – ты рожала, а не я.

– У тебя все дряблое, – ответила Маша.

– Дряблое! – заорала мать, согнула руку в локте и стала тыкать им в Машу, а потом вдруг скисла, увяла. – Совести у тебя нет, такое сказать матери. Ты ж вся из моих соков состоишь. В тебе ж моя сила и моя плотность… Сама родишь – тоже станешь дряблая, а тебе твоя дочка хамить будет.

– Во-первых, не рожу, – сказала Маша. – Это надо быть идиоткой, чтоб плодить нищих. А если рожу, то буду следить за собой, не опущусь…

– Ну и черт с тобой. – Мать уходила как-то равнодушно, таща по полу рубашку, и Маша – она человек справедливый – отметила, что у матери ложбинка на спине красивая и задок опрятный, без мясов. Ноги тоже полегче Машиных. Мать сзади просто девчонка – конечно, если не смотреть на химический колтун на голове. Тут матери не повезло совсем. Волосы хуже некуда. Крашеные, травленые, сеченые, жидкие. Даже жалко стало мать.

– Еще ничего, годишься в употребление, – решила подбодрить мать Маша.

Мать замерла, потом повернулась и сказала беззвучно, но четко:

– Сучка… я!

В ней это иногда проявляется, народность происхождения – матерится до самых черных слов. Маша считает – последнее дело. Сама она – ну, зараза, дурак, ну, на крайний случай, падло – больше ничего не скажет. И не то что запрещает себе. Нет, просто слова эти у нее во рту не появлялись. Маша считала себя этим выше матери. Маша вообще считала себя интеллигенткой. Она ест левой. Хлеб берет рукой, а не вилкой. Со старыми женщинами здоровается первой, с мужчинами – никогда. «Спасибо», «пожалуйста» вставляет в речь регулярно. Пальцем на предметы не показывает и вот – не матерится. Девчонки в группе говорят:

– Ну, ты даешь! Да без этого слово – не слово…

– Унижать себя! – отвечает Маша.

Мать же – черноротая. Барак есть барак. Сказывается. Маша спокойно пройти мимо него не может. Даже если цветет сирень – а барак стоит весь в сирени, – все равно от него дух. Капусты, мыла, матрасов, вареного белья, кошек, мышей, перегара, много раз залитого водой газа, а главное – необъяснимого никакими словами, стойко держащегося при лютом морозе и сорокаградусной жаре запаха Барака Как Такового. Пахнут же шахтеры там, негры, медицинские сестры – каждый по-своему? Вот и барак имеет свой дух. В этом духе много чего концентрируется. Живет в этом духе и мат. Он там нормален, как нормальна в воде рыба. В воздухе – пыль. В навозе – червяк. Но то, что мать, уже много лет не живя там, временами звучит по-барачьи, это ее бескультурье. Маша ей на это всегда указывает.