А кожа у меня шелковистая-шелковистая…
Так она сама говорила.
Шурик испытывал нелепую гордость от того, что Сима так вызывающе привлекательна, что у нее есть ключ от его квартиры, что она сама приходит к нему… Сама! Сама! – повторил он про себя, как бы утверждаясь в столь приятной мысли. Ее сюда не на аркане тащат…
Но она держала его на аркане.
Она приходит, когда ей самой этого хочется, – честно сказал он себе, сдирая через голову пропотевшую рубаху. И не так часто, как бы ему хотелось. И никогда не говорит, когда появится в следующий раз. И никогда не угадаешь, в каком настроении она придет.
Однажды она рассказала ему про шефа.
Несколько лет назад она работала в каком-то засекреченном заведении. Когда понадобилось писать отчет, а секретарша заболела, за машинку посадили Симу. Последствия не замедлили. Собравшись в Болгарию, Сима с удивлением узнала, что она, как и большинство сотрудников, лишена права на выезд. «Я же все равно ничего в этих делах не понимаю». – сказала она шефу. – «Да это не важно», – ответил шеф. – «Может, мне теперь и в постель только с нашими сотрудниками ложиться?» – спросила Сима. – «Это только на пять лет, – ответил шеф, облизнувшись. – А мысль интересная». – «Насчет постели? – удивилась Сима. – Я этого не нахожу». – «Я пользуюсь большим доверием…» – загадочно намекнул шеф, распуская перья. – «Не моим, – ответила Сима. – К тому же, чтобы лечь с кем-то в постель, надо чувствовать к нему нечто большее, чем доверие».
Нечто большее…
Стаскивая рубашку, Шурик еще не знал – пустит ли его Сима к себе? Умереть с нею, умереть над нею, умереть под нею, как он вычитал в какой-то газете (не в «Шанс-2», конечно, и даже не в «Вместе») – это всегда зависело только от нее. Как ни странно, он и это в ней принял сразу и никогда не пытался настоять на своем.
Может, потому она и приходит…
Наблюдая за Шуриком, не пряча себя, Сима медлительно улыбнулась.
– Ты думаешь обо мне, – негромко, чуть хрипловато сказала она, будто прислушиваясь к собственным словам, будто припоминая что-то. – Мне кажется, ты думаешь обо мне плохо.
Он покраснел:
– Что за денек? Одни укоры? Ты бы могла быть добрее.
– Добрее? – она медлительно повернулась к нему.
Он не любил ее такой.
В такой в ней просыпалось странное бесстыдство. В ней сразу смешивалось все – и плохое, и хорошее. Никто уже не различал граней, и меньше всего она сама. Неясное, ничем конкретно не выражаемое, но легко чувствующееся, тревожащее бесстыдство. Но он принимал ее и такой.