– Дураки ему, видите ли, цыгане! Взял бы да сам на тебе женился, раз умный такой! Жена еще по той зиме померла, так что-то новую взять не торопится, а все по девкам срамным бегает! Илью убить грозился, а самого вся Грачевка знает![4]
– Оставь, Феска… Шутил человек, а ты разоряешься. Идем лучше спать, мне завтра спозаранок табор догонять. – Варька встала, быстро пройдя мимо Фески, скрылась в доме. Хозяйка, пожав плечами, пошла за ней. Новорожденный месяц поднялся над засыпающей Москвой, и собака на кладбище завыла еще громче. В глубине сада, словно отвечая ей, щелкали соловьи, туман понемногу затягивал опустевшую улицу. С востока черной сплошной пеленой шла новая туча.
Гроза отгремела к рассвету, и утро над Москвой занималось ясное и свежее. Молодая трава за заставой вся полегла от ночного ливня, дорожные колеи были полны водой. Табор, стоявший на третьей версте, снялся с места еще затемно, не оживляя залитых дождем костров, и только оставшиеся угли темнели посреди пустого поля. Солнце давно поднялось над мокрым полем, засветились золотыми пятнами купола московских монастырей, прозрачное небо наполнялось чистым голубым светом. О грозе напоминала только узкая полоска облаков, спешащая пересечь горизонт вслед за давно ушедшей тучей. На один из скособоченных стогов сена, сметанных возле маленького лугового пруда, упал с высоты жаворонок. Посидел немного, ероша клювом перышки на груди, затем озадаченно прислушался к чему-то, склонив головку, и тут же с испуганным писком взмыл в небо. Прошлогоднее мокрое сено зашевелилось, и из него вылезла черная, встрепанная, вся в трухе голова.
– Тьфу ты, пропасть… – проворчал Илья, когда на него с вершины стога низвергся целый поток ледяных капель. Поеживаясь, он вылез из сена, кое-как отряхнулся, с хрустом потянулся, посмотрел на свой голый живот, сообразил, что рубашка осталась там, в стогу, полез было за ней… и тут же выскочил наружу как ошпаренный, разом вспомнив все, что было вчера. Душный грозовой день, непроходящая головная боль, тоскливые, тяжелые мысли, ожидание вечера: скорее прочь из города, вон из проклятой Москвы, где они с Варькой ничего хорошего не видели, где со дня на день выйдет замуж Настя, с которой он повел себя тогда, зимой, как последний дурак, сам упустил свое счастье и не воротишь теперь, хоть все локти обкусай… Разве мог он подумать, валяясь на Фескиной кровати лицом в подушку и проклиная собственную дурь, что через мгновение хлопнет дверь, и вбежит Настя, и упадет как подкошенная на пол с криком: «Живой, Илья, господи!» Слава богу, он не растерялся, и через полчаса они уже бежали, держась за руки, под усиливающимся дождем к заставе, за которой стоял табор. Навстречу им попалась Варька, которая, вместо того чтобы вместе с братом и его невестой мчаться к цыганам, вдруг объявила, что неплохо было бы сначала уладить дела в хоре. Илья справедливо возразил, что, после того как он увел почти из-под венца первую солистку, в хоре его в лучшем случае не до смерти изобьют. Настя с ним согласилась: