Чтобы понятно было все дальнейшее, случившееся со мной, должен я объяснить, какие мысли всего более занимали меня в то время. Во-первых, как-то свойственно молодости, я мечтал о каких-нибудь великих подвигах, которые дадут мне возможность проявить свои дарования, казавшиеся мне исключительными, и прославят мое имя по всей земле. Во-вторых, я был полон воспоминаниями о древней славе Рима и, в своем тогдашнем ослеплении, приписывал его былое величие служению богам предков, а его упадок – отступничеству от веры в Олимпийцев.[24] Что таковы были мои взгляды, не удивительно, ибо именно такие рассуждения слышал я постоянно и дома и в школе, причем и мой отец, и мои учителя равно относились с безумной ненавистью к истинной вере, считая, что все бедствия империи начались с тех дней, когда император Константин заменил знаком Креста изображение Геркулеса[25] на военных знаменах. И вот обе эти основные мысли моей души сливались в одну, и мне все представлялось, что я призван именно к тому, чтобы способствовать восстановлению веры предков, а через то прежнего величия всей империи, и прежде всего древнего Рима. Стыдно мне теперь вспоминать, сколько нелепых мечтаний возникало в моей горячей голове под влиянием таких мыслей, сколько неосуществимых планов я строил и как часто целыми часами тешил себя, выдумывая разные события, изменяющие весь строй жизни в империи, в которых, разумеется, сам я играл первенствующую роль. Остается мне только добавить, что гибельные эти мои мечты, словно огонь от масла, еще более разгорались под влиянием бесед с моим дядею, который также был предан древней Римской вере, с таким же осуждением смотрел на новый порядок дел и так же, по-юношески, несмотря на свой почтенный возраст, жалел о жизни прошлых веков, их обычаях и установлениях.
Теперь понятно будет, какой неодолимый соблазн встал пред моим восемнадцатилетним сердцем, когда в доме моего дяди я повстречал прекрасную женщину, разделяющую те же самые взгляды и всю свою жизнь, по-видимому, посвятившую на осуществление тех же замыслов, какими тешился и я. То была падчерица сенатора, дочь его жены от ее первого брака, носившая красивое имя Гесперии и воплощавшая в себе все прелести и все коварство Египетской Клеопатры. Много еще мне придется говорить об этой женщине, но сейчас, когда ее имя впервые я пишу на этих листах, я не могу удержать в своей груди такого волнения, которое не приличествует ни моему положению, ни моим летам. Ах, сколько раз за те долгие годы, что я провел в строгом уединении нашей святой обители, образ Гесперии опять восставал предо мной и в часы ночного бдения, и даже в часы общей молитвы! Боже! Буди милостив ко мне, грешному, вспомяни всю ревность моих раскаяний, всю искренность моих исповедей пред духовником, всю мою готовность налагать на себя суровые эпитимии! Но, воистину, не слишком ли жестокое искушение поставил ты, праведный господи, пред нами, грешными людьми, послав в мир такую красоту, воплощенную в женском теле! Не знаю, не богохульство ли днесь произносят мои уста, но, боже сильный, будь милосерд к нам, слабым, обольщенным совершенством твоего создания! А ныне, в этой одинокой келье, где день за днем ожидаю я часа, когда ты воззовешь меня на свой суд, дай мне силы бестрепетно вести далее мой стиль и продолжать мое правдивое повествование во славу твою, а не на соблазн другим!