Шаги отца Зосимы еще не затихли на чугунном полу узких сеней терема Борецкой, как Болеслав Зверженовский – незнакомец, разговаривавший со сторожем, – вошел в противоположную дверь светлицы Марфы, блеснув из-под своего короткого полукафтанья ножнами кривой польской сабли.
– Здравствуй, боярыня, – сказал он мрачно, с заметным неудовольствием в голосе, низко и почтительно кланяясь хозяйке.
– А, это ты, пан, – ласково приветствовала она его, хотя выражение ее теперь почти открытого лица носило следы только что пережитого душевного волнения. – Ну, что нового? Я давно поджидаю тебя!
– Свет наш состарился: что же искать в нем нового? – коротко отвечал он.
– Ночь уже очернила его, теперь он не белый, а во мраке, и в этих случаях, по моему мнению, новостям должен быть урожай, – с ударением на каждом слове проговорила Марфа, усаживаясь на скамью.
– Ты, боярыня, сама была окружена за последнее время чернотою, от которой не спасет тебя и свет, а во мраке – новости мрачные; не спрашивай же о них!
– Что замышляешь ты сказать мне? – озабоченно спросила она, не поняв, или не желая понять его намеков. – Или худой оборот приняли наши дела, или мало людей на нашей стороне? Возьми же все золото мое, закидай им народ, вели от моего имени выкатить ему из подвала вино и мед… Чего же еще? Не изменил ли кто?
– Никто; все идет хорошо, – спокойно отвечал Болеслав, садясь возле Борецкой по данному ею знаку.
– С чего же ты такой озабоченный, пасмурный?
– Не дух ли сына твоего, Федора, до меня являлся проститься с тобою? – ответил он ей вопросом.
– Нет, это был чтимый Зосима, муж разумный, но… несколько… не знаю, что и сказать о нем.
– Не в нем дело! – раздражительно прервал он ее. – Ты давно не видала своего сына?
– С тех пор, как московские тираны выволокли его из родных стен и принудили постричься в Муроме; напрасно я старалась подкупить стражу, лила золото, как воду, они не выпустили его из заключения и доныне, не дозволили иметь при себе моих сокровищ для продовольствия в иноческой жизни… Но к чему клонится твой вопрос? Нет ли о нем какой весточки? – с трепетным волнением проговорила она.
– Боярыня, – торжественно, громко произнес Зверженовский, поднимаясь с лавки, – будь тверда! Ты нужна отечеству. Забудь, что ты женщина… докончи так, как начала. Твой сын уже не инок муромский, не черная власяница и тяжелые вериги жмут его тело, а саван белый, да гроб дощатый.