Та же радостная песнь, но иногда Исхода, большого – духа из тела, «Я» из «Не-я», – звучала и в Дионисовых таинствах.
И, наконец, главное, – исступляющее однообразие движений в Дионисовых плясках – повторение все тех же звуков в песнях – однозвучность «колокольного звона»: «что это, учитель, ты повторяешь все одно и то же?»
В апокрифических «деяниях Иоанна», Левкия Харина (Leukios Charinos), Валентиновой школы гностика, от конца II века, значит, одно-два поколения после IV Евангелия, и кажется, из того же круга учеников Иоанновых в Эфесе, где родилось это Евангелие,[151] – Иисус говорит Двенадцати, на Тайной Вечере:
Прежде чем буду Я предан,
песнь Отцу воспоем…
И в круг велел нам стать
Когда же взялись мы за руки,
Он, встав в середине круга,
сказал отвечайте: Аминь.
И воспел говоря
Отче! слава Тебе.
Мы же ходили по кругу, отвечая:
Слава Тебе, Слово – Аминь.
Слава Тебе, Дух – Аминь.
Быть спасенным хочу и спасти. – Аминь.
Быть ядущим хочу и ядомым. – Аминь
Буду играть на свирели, – пляшите. —
Аминь.
Плакать буду, – рыдайте. – Аминь.
Восьмерица Единая с нами поет. —
Аминь.
Двенадцатерица пляшет с нами. —
Аминь.
Пляшет в небе все, что есть. – Аминь.
Кто не пляшет, не знает свершенья. – Аминь.[152]
В звонкой меди латыни (у бл. Августина, о Присциллианских Тайных вечерях) это еще «колокольнее», однозвучнее:
Salvare volo et salvari volo.
Solvere volo et solvi volo…
Cantare volo, saltate cuncti.[153]
И опять в «Деяниях Иоанна»:
Пляшущий со Мною, смотри на себя —
во Мне, и видя, что Я творю, молчи… В
пляске познай, что страданием твоим
человеческим хочу Я страдать…
Кто Я, узнаешь, когда отойду.
Я не тот, кем кажусь[154]
Это и значит: «Я – Неизвестный».
Может быть, нечто подобное, хотя и совсем иное (кто же поверит, чтобы ученики могли плясать на Тайной Вечере?), более неизвестное, страшное для нас, потому что тихое, как то, ученику возлежавшему на груди Иисуса, чуть слышное биение сердца Его, – тихое, но ломающее уже не кровли домов, а самое небо, – может быть, нечто подобное действительно происходило в ту ночь, в «устланной коврами, высокой горнице», анагайоне, в верхнем жилье иерусалимского дома, где, стоя у двери, жадно подслушивал и подглядывал хозяйкин сын, Иоанн-Марк.
Два свидетеля: этот четырнадцатилетний мальчик, вскочивший прямо с постели, завернутый в одну простыню по голому телу, Иоанн-Марк, и тот столетний старец, закутанный в драгоценные ризы, первосвященник, с таинственно на челе мерцающей, золотою бляхою, пэталон, Иоанн Пресвитер. Два свидетельства – чем противоположно согласнее, тем правдивее. Только одно из них писано не рукой очевидца, но и в нем бьется сердце того, кто видел. Если же нам и этого мало, то, может быть, только потому, что для нас Евангелие – уже мертвая буква, а не «живой неумолкающий голос», и мы уже не знаем, что значит: