Зато по специальному распоряжению Лойолы узнику дозволялось писать. Надеялись, что из-под его пера вырвется признание – какое-нибудь словечко, которое можно будет должным образом подать, пояснить и представить прямо продиктованным бесом.
Не то чтобы в исходе процесса были сомнения – Доле приговорили заранее. Но все-таки на суде лучше было соблюсти приличия.
Мы войдем в камеру Доле вместе с господином Жилем Ле Маю – комендантом Консьержери. Он зашел спросить, нет ли у обвиняемого каких-либо жалоб.
– Нет, никаких, – ответил Доле.
– И то сказать, – ответил ему Ле Маю, перерезав широкой улыбкой свое красное лицо, – все у вас есть: хлеб, вода, солома – обильная, вкусная и здоровая пища, приличное ложе, так чего же еще? Но мне все-таки было бы приятно от вас самих услышать, что вы ни на что не жалуетесь.
– Ни на что! – еще раз сказал Доле.
– Еще замечу вам, – продолжал Ле Маю, – что я приказал принести к вам в камеру стол, чернильный прибор, бумагу, так что вы можете писать, если вам угодно…
– Благодарю вас. Когда я предстану перед судом?
– Судья назначил на вторник.
– Благодарю, – опять сказал Доле.
Была суббота.
– Могу ли я сообщить семье, что в этот день меня будут судить? – спросил Доле.
– Так пишите, пишите! – настойчиво ответил Ле Маю.
Доле кивком дал знать, что подумает.
Как все заключенные, не имеющие связи с внешним миром, заживо погребенные в склепах, куда не проникают звуки жизни, он думал, что забыт всем миром, кроме родных.
На самом деле в Париже только и говорили, что о грядущем суде. Знали, что судить будут большого ученого.
Но Доле понятия не имел о шуме, поднявшемся вокруг его имени. Он с тоской думал, как подать о себе весточку семье.
Ле Маю без труда мог бы утешить его хотя бы в этом. Но Ле Маю был настоящим тюремщиком; он счел бы, что нарушил долг, если бы дал заключенному хотя бы самое слабое, смешанное с печалью утешение. Да и пришел-то он больше для того, чтобы нагулять себе аппетит: уже подходил час обеда.
Мы видели, каким весельчаком был наш консьерж Консьержери. Он любил от души посмеяться и полагал, что, насмеявшись, лучше обедаешь. Так оно и есть.
А ничто не веселило Жиля Ле Маю больше, чем побледневшее вытянувшееся лицо несчастного, которому приносили дурную весть. И он, заранее прыская и еле сдерживаясь, чтобы уже не расхохотаться, сказал узнику: