В коллективе себя он как-то не нашел, как ни старался. Долго корил себя за это (он и вообще был склонен к раздражительному, какому-то прокурорскому самоанализу). Очередным сокращением или увольнением из конторы бывал несколько дней удручен, испытывая голодный страх по куску хлеба насущного, и необходимость выплачивать за жилье и небольшой серый автомобиль вновь толкала его на панель, где сотни тысяч человеческих существ меланхолично пережевывали ежечасную рутину, перемещаясь от письменных конторских столов в пеналы квартир с сушилкой для белья, стоящей в тесной кухне, и телевизором, вечерним собеседником тупиц.
Однажды, сидя за конторским столом своим и пребывая, возможно, в какой-то послеобеденной полудреме, он, и сам от себя не очень-то этого ожидая, открыл свой календарь – книжку, в которую полагалось записывать напоминания о деловых звонках и еще что-то, рутиной установленное за правило, и мгновенно набросал поэтическую строчку:
– Я ощущаю сладостный (здесь он написал непотребное словечко, тождественное по смыслу слову «конец», или даже, м-м-м… «полный конец», а вернее «конец окончательный»).
Некоторое время он, стряхнув с век остатки обеденной тяжести, разглядывал эту ни к чему не обязывающую на первый взгляд строчку, недоумевая, что это вдруг вышло из него и приняло столь необычную форму. В четырех ничтожных словах ему увиделось нечто глубокое, то, с чего обычно начинается какой-нибудь новый поворот, новое дело, словно он вдруг поднял голову и увидел солнце, но не так, как видел его обычно, не задумываясь или, наоборот, считая, что солнце лишь пустяк, а по-новому. И не сказать, чтобы проделал он это с радостным идиотизмом, расправив плечи и набрав полный пузырь воздуху, но все же глубоко задумался и не пошел в тот вечер домой сразу, а вместо этого сел в какой-то пивной и, заказав себе кофе, стал пить его, глазея по сторонам и наблюдая за теми, кто собрался в пивной ради фетиширования с грубой и толстой стеклянной кружкой. Это показалось ему вдруг очень забавным, и во второй раз он ощутил именно сладострастие, разглядывая людей каким-то новым для себя взглядом. Ему хотелось сказать что-то вон о том толстяке одних с ним примерно лет, с курчавыми жесткими волосами и в обтягивающей его плюшевомишкообразную фигуру рубашке. Ему казалось очень важным не пропустить ни малейшего штриха в облике брюнетки с неестественно большими ресницами и наклеенной на верхней губе мушкой. То, как она одета (в кофту с рукавами-фонариками), ее худые, какие-то плоские и обтекаемые, словно весельные лопасти, руки. И то, наконец, как держала она этими руками всякие предметы, беря со стола то нож, то салфетку. И были вокруг еще и еще люди, и то, что всегда казалось ему однородным и колышущимся, словно перед потерявшим очки бедолагой, миром, теперь превратилось в разноцветную карту стран, каждой из которых был его сосед или соседка в рамках собственных границ. Кто-то напоминал крошечную Бельгию, кто-то со снисходительной значительностью мог претендовать на Бразилию или Аргентину, кто-то был небольшой, но вполне самодостаточной Францией, кто-то узкой прибрежной полосой Чили – страны, состоящей из берега океана. Испугавшись, что все забудется, лишь только он выйдет за порог, он спросил авторучку и бумаги, и ему принесли, снисходительно осведомившись, не собирается ли он писать стихи.