На другой день – 31 августа – в общежитие начали съезжаться наши, и, словно приветствуя их, с самого раннего утра зарядил один из первых обложных дождей осени. Рашид еще не появился, и, один в запертой изнутри комнате, я сидел на подоконнике, курил, перебирал вчерашний день и думал: интересно, какой ты будешь сегодня и о чем будем говорить, и думал про лето, как оно быстро кончилось, и про себя самого, и о Гансе. Я не успевал удивляться, какие импровизации, какие гениальные финты порой позволяет себе бытие… Вот живешь, суетишься, к чему-то стремишься потихоньку, а однажды вдруг так сложится одно к одному, что вся твоя подготовка, вся осада твоя рухнет вдруг на глазах, и тут же в два счета и безо всяких усилий создается что-то совершенно новое, чего и не нужно, кажется, вовсе, а разберешься – и правда, нужно, и как ты без этого жил?
А мобильный беззвучно звонил через каждые десять минут, и в дверь то и дело стучали условным стуком, ковыряли замочную скважину и шумно принюхивались – «вроде, мужики, накурено, а ну еще стучи – может, спит», – дергали ручку, и опять раздавались голоса дружков-приятелей, желающих мне добра. И я хотел им открыть и в то же время не хотел, потому что они пренепременно нарушат это мое элегическое настроение, и надо будет снова исполнять возложенную цепью случаев миссию какого-то элементарно-активного шустряка – таким они меня видели и хотели видеть, а я намного другой. Но, дабы не выбиваться из компании, где каждому отведено определенное место, где трудно с вакансиями, нужно последовательно быть таким, что я и делал доселе.
А сегодня вот курил, не отзывался и чувствовал на лице идиотскую довольную улыбку, сгонял ее, хлопая себя по щекам и пугая началом учебного года, чтобы настроиться на серьезный лад. Но все это ненадолго, потому что себя сложно обвести вокруг пальца, тем более такому, как я.
Потом я лежал на койке, а за окном… ну, дождь и дождь, чего там мудрить с эпитетами. А через стенку уже гремели посудой, стулья двигали и стол, и Валерка пробовал гитару: «Я в фуфаечке грязной… Эх, да я в фуфаечке грязной шел по насыпи мола… Да не мучайся, внутрь протолкни… Вдруг тоскливо и страстно стала звать радиола…»
Начинались будни, их я и ждал несколько дней назад, ждал как панацеи от одиночества, а теперь… Да, теперь, пожалуй, воздержусь. Я так и не открыл ни в час, ни в три, и в пять не открыл тоже, я чувствовал себя в какой-то степени предателем, поскольку не слишком и обрадовался приезду наших. А это случилось потому, что в душе появилась новая ценность, гораздо серьезнее, гораздо ненадежнее и, казалось, нужнее всего остального. Она зовется одним настолько истрепанным словом, что я его не произнесу.