Костерок, разведенный промокшими бомжами за баками на помойке, шипел и плевался, словно добропорядочная клуша, оскорбленная соседством с вонючими поддатыми мужиками. Огонь и вода соперничали, продолжали вечный спор – кто кого? Горячие искры или холодные капли? Бомжам хотелось, чтобы победил огонь, и они подкармливали его, швыряя в костер все, что могло гореть. А пищи было изрядно: на свалку вынесли содержимое целой квартиры.
По слухам, померла какая-то бабка, из тех психованных, что родились еще до Первой мировой, перехоронили всю родню и на старости лет загибались в одно рыло в роскошной хате, набитой книгами и пожелтелыми фотографиями мертвецов. Помойка была завалена выброшенной из бабкиной норы макулатурой и тряпьем. Бомжи раздирали потрепанные книжки и швыряли их в костер. Туда же отправлялись пухлые фотоальбомы в облысевших бархатных обложках. Жадный до пищи огонь без раздумий пожирал и буквы, и картинки. Жизнь одинокой бабки превращалась в пепел, а пепел становился добычей дождя и оборачивался мокрой грязью… Лишь несколько хрупких страниц, исписанных мелким элегантным почерком, сумели спастись от огня и воды, и теперь валялись за гаражами, хвастаясь перед равнодушным небом словами, которые давным-давно были зарифмованы чьей-то торопливой рукой…
Ничто помнило эти слова… Вернее, не сами слова – понятия мира людей были для ничто непостижимы – оно помнило свой страх, удивление и неутолимую жажду, которые возникали вместе с хитро нанизанными на бумагу словами. Ничто боялось слов и жаждало их… Так мучимый грешными видениями плоти монах страшится и хочет и греха, и покаяния… Но слов не было уже очень и очень давно, в зыбкой псевдореальности ничто от них осталось только слабое эхо, тень, едва заметный абрис…