Вранье! Мы все же победим!
Не говорю, что одолеем!
Всего скорее околеем,
наивно доказуя им,
что деньги – сор, а слава – дым…
И все же, все же победим.
Ведь это мы, а не они
даем народу хлеб и воду
любви, искусства и свободы…
И как противоядие, в особенности против скорби по несбывшемуся, на пороге зрелости – в начале «позднего времени года» появляются образы садовника и сада. Как печален образ того, чье дело не окончено, кто уходит до времени, кто остается безымянным, не узнанным, но чей тихий подвиг дает возможность взрасти саду жизни, саду культуры. Как печален обретаемый при этом автором смысл жизни каждого такого садовника в этом, да и не только в этом поколении (но о печали ни слова):
И позднему времени года,
звенящему спелой листвой,
не слава нужна, а свобода,
не подвиги, а естество.
Всю жизнь в суете и содоме,
в тревогах трудов и утрат
стучит и хлопочет садовник,
растит потихоньку свой сад.
Устанет – крылами своими
укроет беднягу любовь.
А саду – зачем ему имя?
Он – сад, это видит любой.
Тут становится очевидным: бремя, которым отяготила свою поэтическую судьбу М. Рахлина, такого объема и тяжести, что сопоставить его можно только со смертью. Да ведь и освободить от него могла только смерть. Возможно, это одна из причин, почему в ее поэтическом мире смерть с давних пор играла столь важную роль. Она была темой, потому что она была тем, перед чьим лицом открывается главное в твоей душе, в том, что ты переживаешь и претерпеваешь.
Как будто сердце осени горит
здесь, на шуршащей, дышащей поляне.
Багрово-красно времени пыланье,
сквозь шорох листьев – вечность говорит.
И я, склонясь к холодному костру,
людских костров прежарче и превыше,
впервые не жалею, что умру,
что жизнь моя – лишь сладкая привычка…
С прозрачностью небес – земная твердь
там, вдалеке, сливается прилежно.
Все на местах, любовь моя! И смерть
прекрасна, потому что неизбежна.
Это перед ее лицом осознается то, что составляет главное в самосозидании поэта:
Я повторяю: в радости, в беде,
в трудах моих, удачах и потерях,
и в дружбе, и в любви и во вражде
я счастлива была, себе поверив,
что счастлива…
Стало быть, чтобы стать, чтобы быть счастливой, надо было уверовать, что эта поэтическая экзистенция счастья дарована тебе, уверовать, что счастье есть составляющая не только радости, удачи, дружбы и любви, но и беды, потерь и даже вражды и смерти, что счастье является даже не несмотря на утраты и потери, но благодаря всем твоим испытаниям, всей боли и скорби, которую ты берешь на себя. Превозмогание скорби и есть подлинное счастье, и поэтому, говоря, что ты счастлив, ты можешь не называть скорбь – она и так подразумевается. Ведь в этом поэтическом мире именно не названная, то есть преодоленная скорбь становится стихами.