Избранные сочинения в пяти томах. Том 5 - страница 30

Шрифт
Интервал


– Думаю, – ответила Элишева.

– Напрасно. Кому-нибудь другому бы я этого никогда не предложил.

Его благородство не тронуло Элишеву.

– Хоть ты, Шевка, я знаю, не с нами, но ты и не против нас, – неуверенно произнес Генис и, не дождавшись в ответ ни кивка, ни одобрительного взгляда, ни обязывающего или уклончивого слова, продолжил: – А пока решишь, ехать или не ехать, принеси нам чего-нибудь поесть. У меня кишки похоронный марш играют.

– И у меня, – с удовольствием потянулся к столу решительный Андронов.

Элишева выскользнула в сени и вскоре вернулась с закуской – ветчиной, ржаным хлебом, первыми овощами, головкой сыра с тмином.

– Ну как, решила? – поинтересовался Генис, наворачивая за обе щеки ветчину и похрустывая малосольными, в пупырышках, одурело пахнущими огурцами.

– А куры, а корова, а лошадь?.. Что будет с ними? – у самой себя спросила Элишева.

– А что будет с тобой, если останешься?..

– Что будет, то будет. Но я их не брошу. Без меня они подохнут.

– Воля твоя… – выковыривая ногтем крошки, застрявшие в пожелтевших от курева зубах, сказал Генис. – Но на прощание мой тебе совет – дуй отсюда, пока не поздно. Когда твоего Ломсаргиса сцапают, а его обязательно сцапают, ты уже никому не докажешь, что ничего не знала о его местонахождении. Никому.

Генис и Андронов встали из-за стола и, прихватив с собой ставшие в одночасье всенародными Ломсаргисовы грибочки в банках и пшеничный самогон в запотевших бутылках, вывалились во двор и зашагали к «эмке».

Остервенелый лай бдительного Рекса и рев мотора слились в сплошной режущий душу звук. Потом все, как на кладбище, затихло. Только за окном, подчеркивая ликующим жужжанием тишину, в лучах полуденного солнца нежился большой мохнатый шмель.

Шмелиное жужжание почему-то не успокаивало Элишеву, а еще больше угнетало. То был не страх за себя или за ни в чем не повинного Ломсаргиса, а вязкое и непреодолимое отчаяние. После отъезда Гениса и Андронова она была не в силах взяться за какую-нибудь работу, даже за самую необременительную – убрать со стола остатки еды, помыть посуду. Элишева сидела на лавке, вперившись взглядом в Спасителя, исполненного извечного живописного сострадания, и думала о том, что ей уже некуда и незачем ехать – ни к отцу в Мишкине, ни в Палестину – и что в этом повинна не новая власть, а она сама.