А правозащитные организации рассматривали, и рассматривают эти процессы, как нарушение прав человека на политические свободы, гарантируемые конституцией: свобода шествий, собраний и печати.
Я во всем черном ничего этого еще не предвидел, я демонстрировал только этикет.
Со смертью Сталина кончились превентивные репрессии, кончились аресты за слово, можно было болтать, что тебе угодно, но только в своей компании – без публичной агитации, и тем более какой-либо организации. Для высших руководителей и деятелей культуры исчезла угроза расстрела как врагов народа.
Кремль открыл свои ворота.
Во время одной из моих командировок в Москву со мной связалась Томочка Голдина, которая после окончания школы ехала с подругой в ленинградский институт. Поезд из Куйбышева приходил в Москву утром, а поезд в Ленинград отходил из Москвы вечером. Они просили познакомить их с Москвой.
В моем представлении город познается ногами, и я провел их пешком от Казанского вокзала до университета на Ленинских горах, да еще сделал крюк от вокзала по Садовому Кольцу до Тверской. По пути через Боровицкие ворота свободно зашли в Кремль, побродили по нему и пофотографировались, в частности на галерее колокольни Ивана Великого.
Мы захлебывались от свободы. Наша заводская стенгазета, как орган парткома, беспощадно критиковала, за исключением Кузнецова, всех, вплоть до директора завода. Наша окабэвская стенгазета шутила, было много озорства, и вот мы поместили в ней рисунок из какого-то гэдээровского журнала: «критика сверху и критика снизу». Это была аналогия нашей русской шутки: «критиковать начальство, это все равно, что мочиться против ветра, сам же и будешь в моче». На гэдээровском рисунке два балкона: критикующий снизу бросает вверх кирпич, который не долетает до верхнего, и, падая, бьет по голове критикующего снизу.
Нас с Лычагиным вызвал к себе в кабинет начальник ОКБ Мухин. Среди ругани прозвучало и такое: «Подождите, еще сажать будем»! Мухин не заметил, что поезд уже ушел, и огоньки его последнего вагона уже скрываются за горизонтом. На нас его ругань не произвела никакого впечатления. На выходе из кабинета мы рассмеялись – только озорство подогрел, в том числе и заявлением о том, что еще сажать будут. Между прочим, другого случая повышения голоса при общении со мной за все время работы я не припомню.