Монстры Лавкрафта (сборник) - страница 20

Шрифт
Интервал


Расчехлил свою пушку и выпустил в этих подонков всю обойму. Эйбу стоило пригласить меня в театр. Может, он все еще здесь. Сидит в своем кресле-качалке и строчит о победе Юга.

А теперь даже курок спустить не могу. Зато могу разбрызгать свои инициалы по потолку.

Я же Пинкертон, я Пинкертон, я чертов Пинкертон.

Разумеется, тебе жаль, сукин ты сын, тебе жаль. Ты размышляешь, прежде чем принять что-то на веру, как прорицатель. И я буду напевать это, пока крашу эти стены.

Бельфегор не отче мой, сущий на небесах. Меня любит Иисус.

Иисус Христос.

Мои яйца звенят при ходьбе.

Я подхожу к окну.

Ладно, не подхожу, а подползаю.

Если я доберусь до окна, то разобью стекло и выброшусь солдатиком.

Нужно поторапливаться, тени снуют туда-сюда.

Земля на своей оси смещается к черной-черной радуге, которая закатывается во впадину.

Я рад, что та девушка успела запрыгнуть на последний поезд. Надеюсь, во Фриско[19] она сможет продать это за такие деньги, каких она никогда не видела в этой глуши.

Я пью крепкий ирландский виски, который еще приятнее пить из ее пупка. Она умна, у нее красивые стройные ноги и голубые глаза – глубокие, как дуло пистолета, лежащего на полу под комодом. Не верится, что из культи может вылиться столько крови. Не верится, что дошло до этого. Я слышу, как Он тяжело ступает на половицы, извиваясь. Он уже перекусил, теперь ему хочется больше мяса.

Подними пушку левой рукой, Пинкертон, подними ее и прицелься уверенно, а не как пьяница, у которого двоится в глазах.

Аллилуйя.

И кто теперь будет смеяться последним, ты, ублюдок с разинутым ртом? Я говорил тебе, что стреляю наповал, а теперь ты понимаешь, что уже слишком поздно.

Я просто скажу: «Бах-бабах!»

Мне больше нечего добавить в свою защиту, дамы и господа присяжные. Я

2

– Пинкертон. Да чтоб ты обделался!

Машинист, жирный боров в полосатом комбинезоне, бросил на меня беглый взгляд. Затем сплюнул жвачку и наклонился к печи. По его словам, он никогда не слышал об этом моем Рубене Хиксе. И пока этот жалкий узкоколейный вагон не докатился до окраин Пардона, он не произнес ни слова.

Проехав несколько миль пастбищ и холмов, огороженных колючей проволокой, мы оказались в этом городе, похожем на помойку.

На берегу реки в вонючей щелочной грязи проседали грубо сделанные деревянные рамы. Дождь стучал так громко, будто сам Господь работал за швейной машинкой, и вода скапливалась в рыжих лужах и колеях под навесами. Тусклый свет лампы грел закопченные окна. Тени дрожали, и мотыльки бились о стекло. Сквозь шипение и шум дождя уже пробивались слабые крики, вопли, звуки игры на фортепиано.