Свет немеркнущей печали - страница 2

Шрифт
Интервал


Но я ошибся. Она и не помышляла о гадании, полностью захваченная обрядом курения, и, как нарисованная оперная Кармен, смотрела поверх моей головы, уперев правую руку в бок. Волокнистый дымок спокойно клубился над спящими детьми, как будто это был не зал ожидания, а привал, устроенный табором где-нибудь в степи или в чистом поле, и я, сам не зная почему, позавидовал ее нищенской, горестной свободе, ее упоительному, самозабвенному легкомыслию, ее сладостному и разорительному пренебрежению ко всему на свете.

– А у нас нет родины… – произнесла она, выдув в воздух серебристое колечко – просто, без натуги. – Там, где цыган разбил шатер, там его родина. Сегодня – одна, завтра – другая, послезавтра – третья. Весь мир – родина и в то же время чужбина…

Она помолчала, озорно сверкнула глазами и выпалила:

– А ты кто?

– Еврей.

– О! – воскликнула она.

Я ждал, что же она еще скажет, но тут снова зашевелился сверток, младенец заскулил, захрипел, и цыганка, не расставаясь с папиросой, взяла его на руки и принялась качать с медлительной торжественностью, осыпая искрами, табаком и любовью.

– Еврей, – равнодушно повторила она, когда дитя умолкло. – Один из ваших – тогда я была еще совсем молоденькой – обещал на мне жениться… Богатый такой… Хотел в Одессу увезти… Ты знаешь, где эта Одесса?

– Знаю. У Черного моря…

– Далеко?

– Далеко…

– Зачем цыгану Черное море?.. Цыгану моря не нужны… – Она достала из кармана юбки гребень, расчесала черные, густые, как зимняя тьма, волосы и тихо рассмеялась. – Дай еще!

Папирос было не жаль.

– Бери всю пачку. У меня еще есть…

– У евреев все есть… И папиросы, и деньги… Так говорил тот из Одессы… Самуил, кажется… Все, кроме родины, как и у цыган…

– Есть и родина, – заступился я за евреев.

– Деньги лучше, – промолвила она. – Родина, что конура – сидишь на цепи и – больше никуда…

За окнами на стыках загремел поезд.

– Мой, – засуетилась цыганка и стала будить дочерей, торопя их на непонятном языке.

Не дожидаясь хриплого объявления, она подхватила живой сверток, проснувшиеся дочери вцепились в котомки и нехотя поплелись за ней на перрон.

Когда они ушли, за папиросой потянулся и я.

Как я ни пытался сосредоточиться на своей поездке, как ни тщился избавиться от смутившего душу впечатления, навеянного неожиданной встречей со скиталицей, ее мудреные слова роились в моей воспаленной голове, а перед глазами мелькали ее жесты, ее роковая, искусительная улыбка, зажженная папироса во рту, искры которой то гасли, то, лепясь одна к другой, превращались в охапки огня, как бы освещающего закоулки моей прошлой и будущей жизни.