Села. Открыла конспект. Буквы плясали перед глазами, а слова утратили смысл. Только бы не заплакать. Только бы не заплакать!
За что?
Пришла Мотька. Я видела, как она разбила мобильник о голову Барона, но что она при этом говорила, не слышала. Да и потом, когда подруга упала на соседний стул, я смотрела на то, как шевелятся её губы, и не слышала ни единого слова. Будто оглохла.
За что?
В аудиторию вошел Хустов и попросил остаться тех, кто будет отвечать в первой пятёрке. И мне бы встать и уйти, да ноги подкашивались, едва за билетом спустилась и кое-как вернулась назад. Сидела, отчётливо ощущая звенящую пустоту на плечах и в груди, писала ответ на вопрос. Решала ситуативную задачу. Не думала. Отвечать пошла первой. Села перед профессором, открыла рот и... и ничего. Речь так и не вернулась.
– Кок, я, в отличие от своих коллег, не собираюсь ставить вам оценку из сочувствия к вашей беде. Вы планируете сдавать экзамен или будете мне тут вселенскую скорбь изображать?
Вселенскую скорбь?
Из сочувствия к беде?
За что?
Вдох-выдох.
Вдох. Вдох. Вдох.
Ещё одна попытка произнести хоть слово – и облом.
Я поднялась, даже зачётку забирать не стала, и вышла. Из аудитории, по коридору мимо одногруппников, игнорируя их вопросы и нервные вскрики, мимо Мотьки, на улицу. Подальше от... от всего.
Зачем было... так?
Не помню, как добралась до квартиры дедушек. Понятия не имею, почему не умерла. Меня в тот день на плаву вообще только одна мысль держала: маме, папе и Эду сейчас мои неприятности здоровья не добавят, а потому в больницу мне нельзя. Хотя надо. Очень сильно! Говорить я так и не начала. Хотела, но...
Ни звука не вырвалось из горла, ни всхлипа.
Дверь открыл дед Артур и, увидев меня, схватился рукой за грудь.
– Что?
На тихий вскрик из кухни выскочил дед Шурка, окинул острым взглядом сложившуюся в прихожей ситуацию и сплюнул сквозь зубы:
– Кур-рва! Говорил же, нельзя было этого поганца к тебе подпускать.
Хлюпнула носом и бросилась к нему, обняла за шею, втянула в себя знакомый, такой родной запах – смесь мыла, табака и терпкого одеколона, – и всё же выдавила из себя:
– Де-еда, как же так? За что? Я ведь...
С речью ко мне вернулась способность плакать. Я за тот день и последовавшую за ним ночь ведра три наревела, не меньше, десятилитровых. А деды ничего, терпели, по очереди ездили в больницу что-то врать обо мне родителям и брату, ни на секунду не оставляя меня одну, успокаивали, отпаивали коньяком и чаем, обещали оторвать мерзавцам яйца...